KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Микола Бажан - Стихотворения и поэмы

Микола Бажан - Стихотворения и поэмы

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Микола Бажан, "Стихотворения и поэмы" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

181–186. УМАНСКИЕ ВОСПОМИНАНИЯ

1

«ИСКРА»

Летом 1903 года в подпольной типографии в городе Умани были напечатаны № 41-й и 43-й ленинской газеты «Искра».

Конец поездке.
                         Суховей
метет, гоняет пыль без устали
и сор в лицо швыряет ей,
свистит, скрежещет и безумствует.

Он гнет кусты, взметая шлях,
бурьян ломает, ветки клонит,
колючую пылищу гонит,
на взмах наслаивая взмах.
Он гонит прах,
                        летучий прах,
над составами, над водокачкой и садом,
проводами, путями, жнивьем полосатым,
над страной, закусив удила!
И сдается, что гибель пришла —
ни конца нет, ни краю метелице жгучей,
безнадежно, отчаянно бьется в падучей,
содрогается пыльная мгла…
Мутью кромешной,
нечистью грешной
дышит натужно край безутешный,
дышит неправдой, болезнью, нуждою,
голодом, ненавистью, бедою,
злом, клеветой, оскорбленьем, обидою,
стоном протяжным и бедностью битою.
Люд, обделенный, униженный, проданный,
люд, пробужденный мечтами неясными,
люд, безысходному бедствию отданный,
разъединенный своими несчастьями,
приговоренный к неволе труда,
выхода ищет,
                      стремится… Куда?

Лети, мети же,
                      вихорь шалый,
вздуй угли под золой седой,
чтоб пепелище задышало
высокой огненной бедой!

Багровы тучи,
                      гремят раскаты
по всем пределам, всему окружью,
пора пожаров,
                    пора расплаты
пророчит пламя,
                     зовет к оружью…

Кряхтит корзина, старая, помятая,
ей груз такой был раньше незнаком,
от пыли и от взглядов соглядатая
она прикрыта латаным платком.
Нелегок груз. Но нужно донести.
           От станции версты четыре с гаком.
           По ямам, по колдобинам пройти
           вдоль серых верб, над серым буераком,
           вдоль серых хат, которые согнулись
           под серым небом, в дымке серых улиц,
           сквозь серый ветер, серые сады,
           сквозь эти мысли о глотке воды…
           Пусть пыль в глаза, пусть силы маловато,
           пусть под ногами мусора намет,
           свой груз она
                             сквозь суховей
                                                        куда-то
           откуда-то кому-то принесет.
           Ей губы черным обвела усталость,
           она худа, тревожна и тонка…
           Корзина скрипит, и немеет рука,
           и ветра тоска ей досталась.
           Как долги они — эта пыль, этот зной,
           и смрад над хибаркой убогой,
           и рой мошкары над согбенной спиной,
           измученных тел этот запах больной
           и стонущий вихрь над дорогой!
           Он крылья разводит над прахом
                                           потоптанных трав.
Он сводит с ума
                             и надежду крушит и доверье.
Он льется потопом,
                                все крики, все вопли собрав,
на скорбные земли
                              глухой, словно небо, империи.
В нем слышится резких жандармских свистков
                                                                    суета,
и шепот упавших ничком на тюремные нары,
и щелканье плетки,
                                  и яростный посвист кнута,
и стон подчиненья,
                               и мстительный гомон пожара.
В нем слышится голос и твой, и другого, и всех,
взволнованных, ждущих, разгневанных игом
                                                                 гнетущим,
раскиданных вширь по России,
                                   по тюрьмам, где вытравлен смех,
по дебрям ее городов,
                                 по полям, по заводам и пущам.
И все-таки тут ты одна во власти овражного ветра,
кустарник колюч,
                           спотыкаются ноги во мху,
но всё же есть дом,
                             есть товарищи,
                                                      дело и вера
вон там, за холмом,—
                              не упасть бы! —
                                                      вон там, наверху.
           Женщине трудно. Гнутся колени.
           Тяжко наваливается утомленье.
           Сердце стучит, отдаваясь в ушах.
           Вот еще шаг… Вот еще шаг…
           Еще немного, еще усилье
           против эпохи и против пыли,
           против угроз, и судьбы, и тьмы —
                       туда,
                               за кусты,
                                               за плетни,
                                                                за холмы,
где тропка теряется в диком бурьяне,
где розово светит горшочек герани,
листками склоняясь неровными,—
знак, что опасности нету вокруг,
знак, что хозяин встретит как друг
гостью, пришедшую вовремя.
Вздохнувши устало, присев на скамью,
она снимает свою пелерину,
шапочку маленькую свою,
от пыли отряхивает корзину.
И вот из-под книг и одежды достала
необычайное, грозное, тайное:
прямоугольные свертки металла —
свой груз драгоценный, свое испытание.
Чеканные зерна шрифтов серебристых
таили грядущих боев урожаи
и гнев и решимость — так малые искры
сверкают, пожарами угрожая.
И женщина, вынувши всё, помолчала,
а после сказала, взглянув на хозяина:
«Еще привезу. Это только начало.
Везла и дрожала. Устала отчаянно.
Такая поклажа, что валишься с ног…»
— «За вами на станцию выйти не мог.
Нельзя рисковать, понимаете?»
                                                      — «Да…
Еще суховей этот, прямо беда…»
О, вей, суховей, не безмолвствуй ни часу,
вы, ветры в ночи, тишину расколите,
нам так безопасней в наборную кассу
укладывать четко кристаллики литер.
О, домик, убежище, тайны хранитель!
Всю ночь мы без устали трудимся в нем,
покуда сквозь ставни рассветные нити
не свяжут, скользнув, с наступающим днем.

Она уезжает и вновь возвращается.
Шпики и жандармы глазами безумными
по станции шарят… Но что же случается
в богоспасаемом городе Умани?
Ездят попы, офицеры, лабазники,
маклеры, дамы, юристы, охранники,
возят конфеты, мадеру на праздники,
сало, варенье, материю, пряники.
Скопом дуреют и преют на станции,
деньги, карьера — святое, заветное,
с них ли, дельцов и помещиков, станется
спрятать в добре своем что-то запретное?
Затхлой провинции одурь и тление,
только взвивается пыль в исступлении —
у монопольки бесчинствуют пьяницы;
споры на рынке — крикливые, ярые,
ссорятся, рядятся, семечки лузгают…
…Женщина в шапочке плоской муаровой
сходит к оврагу тропинкою узкою.
Яр, населенный травой подзаборною,
чертополохом, крапивой постылою.
Домик… И полночь над кассой наборною,
чуть освещенная свечкою хилою.
Ночь до утра — напряженье, внимание,
в текст погрузились, склонясь над страницами.
Рукопись тайно пришла из Германии —
не ошибиться бы, не ошибиться бы!
Литера в литеру, шпация в шпацию,
ладит наборщик уступы и выступы.
Может быть, в Лондоне, там, в эмиграции,
Ленин перед собратьями выступит:
«Мы не ошиблись с газетою нашей,
выбравши Умань…»

Корзину с поклажей
ты не напрасно таскала дворами —
вот он, свинец твой, втиснутый в рамы,
вот три недели, как двигают планки,
пахнет свинец, выправляются гранки,
буквы бок о бок становятся в ряд,
головы, как в лихорадке, горят.
Дело — как страсть, как порыв «Варшавянки»,
делу ты предан, и верен, и рад…
Но не вблизи ли жандармский наряд,

не под окном ли шпики из охранки?..
Чуть освещается свечкой дрожащей
текст, еле видимый, рядом лежащий;
женщина снова сверяет и снова
фразу за фразой, за словом слово.
Текст многократно и пристально считан,
но ошибиться не мудрено ведь.
«Партія… каждый ее шагъ рассчитанъ,
чтобы массовымъ движенiемъ подготовить
изъ необученной толпы своихъ сторонниковъ
крѣпкие кадры побѣдоноснаго войска…»
Ты знаешь,
                 что воля борцов не из воска,
что в строй превращаются тысячи строк,
что эти колонки сольются в колонны
и что никакие штыки и препоны
не остановят назначенный срок.
Ты знаешь, что делаешь дело недаром,
одолеваешь далекий конец
тропинкою в домик над уманским яром,
где вплавилась жаром и гневом в свинец
та искра, которая станет пожаром…

* * *

Семнадцать лет прошло за годом год.
Иные времена, иной народ
пришли к нам в Умань для хороших дел,
и лишь овраг насупленно глядел,
отшельник старый, хмурый нелюдим,
дичился и упрямился один.
Бурьян стал непролазным, и вьюнок
тянулся вверх и оплетал что мог,
пырей старел, крепчали сорняки,
и грязь ползла с откосов на пески,
стирались тропки — редкий пешеход,
по ним поднявшись, напрямик пройдет
к кустарнику, который густ и рыж,
наверх, к домам под ржавой жестью крыш.

А я, мальчишка, шел, замедлив шаг,
в библиотеку через тот овраг,
шел мимо дома, через старый сад,
где — кто же знал? — семнадцать лет назад,
от взгляда постороннего таясь,
шла женщина с корзиной через грязь.
Рассеянно шагал я напрямки,
небрежно мял полыни стебельки,
в бурьяне брел, лохматом и седом,
и все восторги были далеки,
и даже мысли не было о том,
что скоро всё известно станет мне
о том овраге и о том плетне
и тайну мне откроет старый дом.
Я приходил в библиотечный дом,
который был до мелочей знаком.
Сквозь толщу стен не слышен шум людской.

И от меня совсем невдалеке
библиотекарша с пером в руке…
Всё чаще далекие годы, как сполох,
меня озаряют, и вижу я снова:
она среди синего сумрака полок,
вся в черном, подтянута, белоголова.
Нет, я не забыл и вовек не забуду
наставницу юных порывов моих,
причастную вечному светлому чуду,
безмерному чуду — владычеству книг.
Та большевичка старая,
             та книголюбка строгая
миры мне открыла, которые
             светом в меня вошли,
и каждая книжная полка
             отважной была дорогою,
вела в человечьи судьбы,
             во времена земли.
Я в Умани с Гонтою слезы
             на пепел ронял кровавый,
и Пушкин и Лермонтов сердцем
             влюбленным владели моим,
с Толстым на валу стоял я,
             гордясь севастопольской славой,
и вместе с Сенкевичем смело
             входил в императорский Рим.
Шекспировской ночи лукавой
             причудливое мерцанье,
прекрасные, страшные, старые
             химеры Гюго над толпой,
Некрасова стон бесконечный,
             Ивана Франко прорицанья —
восторг, и страданье, и муки,
             завещанные творцами!
О, первого жгучего чтенья,
             о, юного чтенья запой!
«Оксана Петровна», — сказал я,
             к столу подойдя несмело.
(Стол монументом высился,
             грузным, массивным, старым.)
«Ты поздно приходишь, мальчик.
             Видишь, уже стемнело.
Где ты живешь?» — «На Дворянской.
             Знаете, там, за яром…»
             — «Знаю, — сказала. — Знаю.
             Даже прекрасно знаю.
Помню дома над яром,
             помню крутые откосы…»
Тут она замолчала.
             Тихо стоял я с краю,
чувствуя, что некстати
             будут любые вопросы.
Осенний медленный вечер
             вливался в старые стены,
она над столом склонилась,
             и руки ее ворошили
газеты, журналы, книги,
             агитки для клубной сцены,
плакаты политуправленья,
             яркие и большие.
И вот она книжку достала,
             и, положив предо мною,
так светло улыбнулась,
             так просияла она.
«Только сейчас получила,
             хоть вышла еще весною,
его пятидесятилетию
             книга посвящена.
Возьми. Прочитай. Подумай.
             Пойми молодой душою,
с каким человеком вместе
             нам жить и творить дано.
Прочти, как он дорог людям.
             С какою любовью большою
о нем говорят и пишут.
             А я его знаю давно…»
О, как распахнулся настежь,
             предстал светоносным днем
тот мир, не разгаданный мною,
             явивший мне облик свой,
как он засиял, заискрился
             далеких событий огнем —
горенье, решимость и подвиг
             эпохи предгрозовой.
Тревоги, угроза провала,
             доставка бумаги и краски,
завернутый в старые тряпки,
             тяжелый, опасный свинец,
дорога тайком, стороною,
             чтоб груз пронести без опаски
и яром, пугающе темным,
             до дому дойти наконец;
бессонница, напряженье,
             но преданность безусловна,
но труд осторожный длится,
             но вера крепнет в тиши.
Я понял огонь, которым
             горела Оксана Петровна,
и, скрытые, стали видны мне
             глубины ее души.

Усталостью мечено было лицо,
             шаги тяжелы и небыстры,
и медленно двигались руки ее —
             подпольной наборщицы «Искры».
Я понял, что искра горит и теперь,
             и вдруг я увидел впервые
души молодой светоносную суть,
             зори ее огневые.
Я не забыл. Я забыть не могу.

Времени легкий сдвиг —
я снова в былом.
Задумчивый дом,
шепот открытых книг,
встреча с великими, их голоса,
полки, стоящие ровно…
Многое мне даровали года:
было и счастье, была и беда,
но и теперь,
                и теперь,
                                как тогда,
вечно живая, прямо в глаза
смотрит Оксана Петровна.

1972 Перевод Д. Самойлова

2

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*