KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Поэзия, Драматургия » Поэзия » Микола Бажан - Стихотворения и поэмы

Микола Бажан - Стихотворения и поэмы

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Микола Бажан, "Стихотворения и поэмы" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

ВТОРАЯ ВАРИАЦИЯ

Сквозь хлипкие стены каморки он слышит все шумы
                                                                                   и шарки,
Все споры, и смехи, и свары, все звуки парки и варки,
Как мельтешатся лакеи, как громко судачат кухарки,
Как шепчет шашлык на шампурах, лепечут жаркие
                                                                                 шкварки,
Как грохают об пол поленья с плеча — с одного,
                                                                            с другого,
Как дворник кухонным бабам пускает крепкое слово.
Хозяйка, как куль крупчатки, дебела, бела и здорова,
Кричит на кухаря басом: «Когда уже будет готово?»
И вот секачи зазвенели, кромсая лук и морковку,
И вот черпаки загремели, взятые наизготовку,
Хозяйка в сердцах хватает скалку или мутовку
И ляпает крепко и звонко по заду служанку-плутовку.
С рассвета, когда розоватым светом мерцает оконница,
До ночи, когда успокоиться уму не дает бессонница,
Весь мир этот жрет и гогочет, хлопочет, ссорится,
                                                                             гонится,
В дыму над плитой колдует, над жирной мискою
                                                                            клонится.
Коптят, чадят, задыхаются, распаренные и ражие,
Отмеривают и взвешивают, считают копейку каждую,
Чтоб княжье чрево насытить едой поистине княжьею —
Винами, соками, зеленью, мяса и сала поклажею.
Отборное жито Кахетии, яблоки Карталинии,
Травы душистой Пшавии, гроздья — желтые, синие,
Собранные осторожно, в сизо-сребристом инее,
Сочные смоквы Грузии, плод роскошных долин ее.
Задавленный чадом и смрадом, станами кривобокими,
Подглядывая сквозь щели досок, покрытых потеками,
Мечтаю ночами дождливыми, безмолвными и безокими
О сладких смоквах ее, что полны багряными соками.
Здесь, у ее подножья, искристо-светлый танец,
Высыпанный на травы блеск золотых кружалец.
Боже, ты света мне дай, чтобы очи мои разжались,
Чтоб цвет красоты и славы я разглядел, скиталец.
Что я умею? Краску накладывать на картонку,
Чтоб лица, вещи и горы вдруг обретали контур,—
Рядом с кармином — белила, рядом с синькой —
                                                                                зеленку,
Черное рядом с желтым — так, чтоб ярко и звонко.
Складывать краски мира просто и ясно, без мути,
Так, как флейтист выводит дыхом единым звуки.
В этом твое уменье, радость твоя и муки,
Мастер голодноокий, художник жаднорукий!
Блюдечко сажи, белила, оттенки соков и глин,
Резкая зелень, веселый, как рот Маргариты, кармин,
Цветные липучие смеси — и в этом запев и зачин
Того, что звучит на картонах моих нехитрых картин.
Чтоб заманить выпивоху, картину, как зазывалу,
Вывескою цепляют к духану или подвалу.
Иль присобачат к стенке сырого, темного зала,
И там она мокнет, и меркнет, и гибнет мало-помалу.
Медведь в сиянии месяца, желтый олень удивленный,
Вертел с багровым мясом, округлость бочки смоленой,
Толстый бурдюк, как брюхо пьяницы, оголенный —
Вот моя бедная живопись, цвет мой неутоленный!
Тускнеет она и жухнет, коробится, гаснет рано,
Гниет на полу кладовки, стареет в углу чулана.
Разве что вдруг понравится она владельцу духана
И будет повешена косо над изголовьем дивана.

Поставлю перед собою в светлом углу каморки
Сны свои недописанные, виденья свои, восторги —
Зори царицы Тамары, орлов, что недреманно зорки,
И взгляд прощальный солдата, и девушку на пригорке…
Глаза. Чтобы влиться свету, две дырки во лбу
                                                                       прокручены.
Два ясных луча, два пламени, что стали могучими,
                                                                      жгучими,
Чтоб прокричать про надежду тем, кто безверьем
                                                                                  измучен,
В тьму одиночества ввергнут, радости не научен.
Но гибнет мой крик, вмалеванный во взгляд людской
                                                                                    и звериный,
В сухой пылище базарной, в густой дымине трактирной,
И я в кухонной конурке, как пес голодный и смирный.
Мое всевиденье гаснет, как уголь в золе каминной.
Безудержна гибель красок, белила мертвы — хоть
                                                                               плакать!
Безжизненна гладь клеенки — какая в ней скука
                                                                          и слабость!
Что делать? Неужто снова рвать, и марать, и ляпать,
Плевать в эту плоскую раму, в ее бесцветную слякоть?
Стою перед ней. Здесь мой крах. И прах. И камень
                                                                                с погоста.
Здесь — яма, провал. Ничто. Здесь даже нет с тенью
сходства.
Распяты здесь на кресте надежда и благородство,
Присохли, как хилый плод, как гнойной язвы короста.
Чем зренье свое утолю, которое неутолимо?
Какую краску увижу, что прочим была незрима?
Тот ярмарочный мир, как шут под слоями грима,
Потопчет мои холсты и протанцует мимо!
Бесплодный, как желтый лист, и желтый, как ветвь
                                                                                на сломе,
Безвольно, беззвучно умру в углу на мокрой соломе.
Лишь тихий вечерний луч, как ангел, промчится в доме,
Но я не услышу его в своей последней истоме.
И бог не сойдет ко мне по душу мою убогую,
Никто не вспомнит меня, я значил для всех не много.
Сойдется случайный люд, выпьют вина из рога,
И мой неказистый гроб проводят в свою дорогу.
И комья грузинской земли ударят о крышку гроба,
Чтобы услышать я мог отзвук земного грома —
Тук-тук, тук-тук… Кто стучит? Что это быть могло бы?
«Ты жив еще, человек? Дверь приоткрой немного!»
Под сдвинутыми бровями — взор угрюмый и вещий,
Уставленный в смерть, в злосчастье, куда-то далече,
                                                                                   далече,
Шея втиснута в тело, грузно обвисли плечи,
Видно, ему привычно толкаться в базарном вече.
Трактирный дворник — хрипучий, никчемный,
                                                                         ненужный дед —
Вырос в дверном пробое, в темный тулуп одет,
И вносит поднос с едою — чего там только нет! —
Куча отличной снеди — на поминах так и след.
Это — как холм священный, чьи запахи благовонны.

Вещие очи твои на меня уставились строго.
Гляди на мое бессмертье, суровый посланец бога!

ТРЕТЬЯ ВАРИАЦИЯ

…То псы сипят,
а может,
я рычу?
Или трещат
пожарища от жара?
То волком воет кто-то.
Трепещу.
Мертвецы.
Пожары.
Чем проигрыш свой нынче оплачу?
Безумством или смертью? Не хочу!
Или бесчестием
и прямотою кары?..
Вбежать бы в смерть,
нырнуть бы под удары!
Нет.
Не вбегу.
Ползу. Держусь. Молчу.
Гляжу.
Мой край.
Родимое подворье.
Гараж. Кирпич багровый. Погреб-гроб.
Развал. Разор. Для воронов раздолье.
И это мой очаг?
Мой мир и бог?
Низвергся он.
Его насквозь пронзил металл.
Минуты бьют, как пули автомата,
секут часы,
и время — наповал,
и тащат разум в омут бесноватый,
в глубь безнадежности проклятой,
в разбитой памяти провал.
Уже разрывы схлынули, как шквал,
но отзвуки стального переката
еще крошат кирпич,
трясут подвал,
терзают липы ствол горбатый,
где в назиданье
в петле из шпагата —
повешенный жандармами капрал.
Я вижу приговор и час расплаты,
и свой беззвучный крик,
что горло мне сковал,
и землю прадедов, задымленну, разъяту,
и пулю, что ввинтилась в лоб солдату,—
он пал возле ворот,
убитый пулей пал.
То был мой сын.
Он выбежал без страха
навстречу им с гранатой.
Он не трус.
Он пал. Мундир. Ременный пояс. Бляха
с готическою вязью:
«Gott mit uns».[88]
Он с нами, бог?
Тут, в духоте смертельной,
тут, в трупном гное,
в гибельном бою,
где кровь на лоб
плеснул свинец прицельный?
Я жду. Я озираюсь. Я стою.
Здесь, в безнадежности огромной,
                                                    беспредельной,
хочу надежду отыскать свою.
Но все надежды сдохли и смердят,
как псы, которым разнесло хребет,
им места нет в руинах и смертях
среди тупого скрежета ракет.
А мы под ними бегали и падали,
ревели в страхе,
никли от тревог,
врастали в ямы,
ползали по падали,
и с нами был поверженный наш бог.
Он с нами был.
Глядите, он ползет,
измазанный в крови, в грязи, в стыду,
бормочет что-то,
сам себя грызет,
себя терзает за свою беду.
Вот он, наш бог,
наш белокурый бог,
он издревле хранил немецкий мир.
Упрятался он,
убежал иль сдох?
И кто он — зверь,
упырь
иль дезертир?
Я жду.
Я озираюсь.
Я стою
в моем разбитом дедовском раю
над бездною
над черною,
над серою,
над трупом сына,
над своим концом.
Что я увижу?
И во что уверую,
к живым сердцам оборотясь лицом?
Нет никого.
Никто нейдет, спеша,
чтоб слово молвить.
И никто не глянет.
Не даст мне хлеба ни одна душа,
не облегчит
и руку не протянет.
Вот вам ладони,
заскорузлы, рыжи.
В них были заступ, и топор, и штык,
бутыль вина из самого Парижа,
и киевлянкой вышитый рушник,
и кнут, и Библия, и пара незабудок,
и маргаритки, и трехцветный флаг,
и малый сын, и груди проституток,
и свастики змееподобный знак.
Теперь они висят,
как высохшие плети
или мешки, что смяты и пусты.
Всё позади.
Нет ничего на свете
среди пожарища и темноты.
Там где-то
взблески,
перекаты,
выстрелы —
там, за холмом, в соседних хуторах,
а здесь уж танкам больше не оттискивать
в пыли дорожной свой тяжелый трак.
Лежит дорога,
вздыблена и взорвана,
железным ломом тяжело завалена,
и клубы дыма вьются, словно вороны,
и в хуторе таращатся развалины,
и тянет чадом над домами черными,
и смерть молчит.
Ни отзвука.
Ни отклика.
Лишь мертвецы зеницами упорными
уставились в обшарпанное облако.
Я вижу это.
В обреченность вслушиваюсь.
Железо лязгнет.
Отзовется осыпь.
Куст заскрежещет,
обожжен «катюшею».
И что-то там стучит, как чей-то посох.
«Так-так».
Неспешно.
Муторно.
«Так-так».
Неровно. Шелестя. И по асфальту шоркая.
Растянутый, как спазм, неровный такт.
Идет, не видно кто,
Там человек.
Я слышу каждый шаг.
И движется шагами неустанными,
подошвами шурует деревянными
он минами истерзанный большак.
Кто он такой?
Гадаю. Беглый? Пленный?
Безумец? Вор? Грабитель? Дезертир?
И чем гоним он сквозь ужасный мир?
Злодейством? Лютостью? Безумием?
                                                           Изменой?
Он появляется из-за бугра.
Так смерть
в последний день Земли
пройдет по скатам.
Одежда смертников наброшена на жердь —
таков и он в отребье полосатом.
Хламида скомороха — куртка рваная —
почти сползает с острого плеча.
И грохает подошва деревянная,
когда идет он, ноги волоча.
Я узнаю.
Я знаю,
он откуда,
полубезумец и полумертвец,
и на каких крестах, не чая чуда,
он ждал, чтобы скорей пришел конец.
Бараки, белены, как гробы чумных.
И проволока — прямо под обстрел.
И дым — как шкуры, содранные с тел.
За проволокой — трепет рук безумных.
Мы видели те руки.
И дымы.

Они нам гарью горло бередили.
И мы молчали,
хоть и знали мы,
и шепотом сосед с соседом говорили…
Кто он?
Беглец? Иль мститель? Иль судья?
Шатаюсь я.
Держусь за столб забора.
Гляжу ему в лицо,
как в строки приговора.
Куда уйду,
куда укроюсь я?
И он молчит.
Шагнул. Настал мой срок.
Дрожит его кадык.
Глядит, не шевелится.
Лишь задыхается.
Воды хотя б глоток!
Из рук моих захочет ли напиться?
И бережно
несу ему в ковше я
воды — вот так надежду подают.
Он смотрит.
Он вытягивает шею.
Кадык под кожей ходит, словно жгут.
Он простирает руку —
кости, жилы, шрамы,
желанье, просьбу, жажду и беду.
Я закричу. Завою. Упаду.
Заплачу и тоскою изойду —
людское что-то встало между нами.
Он тянет руку, как в полубреду.
Он воду пьет,
как будто он дает
мне отпущенье.
Я стою и плачу,
как плачут псы,
чтоб преданность собачью
явить тому, кто кормит, а не бьет.
Качнулся чуть,
рукою рот отер,
поставил кружку…
«Отдыхай, хозяин…»
Был взор его, как высший дар, бескраен,
уставленный в мой страх и мой позор.

«…Я добреду. Дойду. Пускай не сразу.
Страшнейшее прошел,
а хуже не бывать.
Ни стали, ни огню, ни холоду, ни газу,
хоть пыткою, хоть чем —
меня не взять.
Меня пытали ледяной водой, морозом,
кололи шприцем, лезвием, штыком,
травили хлором, мучили гипнозом,
секли кнутом, топтали сапогом.
И я,
и сотни,
тысячи,
мильоны —
мы серым пеплом делались в печи
иль трупом, скрюченным в зеленой мгле
                                                                 „циклона“,
нас в мясо пыткой превращали палачи.
Меня клеймили, чтоб не стерся след,
рубили голову, терзали полной мерою,
в один удар ломали мне хребет
за то, что знаю,
и за то, что верую,
за то, что звал я свой народ своим,
что меж людьми я жил по-человечески,
и трупом я не стал,
и я не тлен, не дым,
не стал я прахом, и не стал я нечистью.
И я не призрак,
вставший из могил,
не пепел и не символ преступления —
о нет, твоей я смерти искупление,
завет, что ты когда-то преступил.
Сквозь бурю зла,
невиданную прежде,
сквозь выстрелы,
сквозь весь разгул беды
не ты мне —
я тебе принес глоток воды,
глоток воды —
один глоток надежды…»

Он отвернулся
и пошел. Опять
вдали подошвы начали стучать.
Жена тихонько вышла из подвала,
увидела, что я стою без сил,
и спрашивала робко и устало:
«Кто это был здесь? Кто здесь проходил?
О чем так долго говорить с ним мог?»
И я ответил: «К нам являлся бог».

ЧЕТВЕРТАЯ ВАРИАЦИЯ

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*