Дмитрий Барабаш - На петле времени
Плотские радости
24Герой наш в женщинах искал
ни прелесть глазок или тела,
ни щедрость ласок, ни себя,
а то, что женщина хотела
в себе самой изобразить,
сыграть, напудрить, приукрасить.
Любую мог мой друг уластить,
себя позволив соблазнить.
Любил ли он? Кого любить?!
В нелепом, глупом и дебелом
ребенке? Все равно что мелом,
штрихом небрежным по доске,
наметить милую мордашку
с искринкой хитрой на соске
и сохнуть от нее в тоске.
Он был мудрей. И даже в школе,
когда замучили прыщи,
не дал рукам игривым воли.
Сказал себе: «Давай, ищи
решенье суетной тревоги».
И тут же подвернулись ноги
из класса старше, жаркий рот,
и он продвинулся вперед
в своей практической науке,
что надо делать все от скуки
и ни дай Бог наоборот…
Бесстрастно теребя за кудри
и глядя в мокрые глаза,
он был как свежая роса
на паутинке. Стрекоза
вокруг себя кружилась в утре,
в него как в зеркало смотрясь.
И паутины липкой вязь,
и паучка веселый хобот…
Он знал, что даже жалкий хоббит,
земным наукам обучась,
всех аполлонов и сократов
в постельной битве втопчет в грязь.
«Брезгливость? – глупая уловка,
которой прикрывают лень» —
так порешил наш полукровка
и женской плоти пелемень
к пятнадцати годам откушал,
забыв томленье и прыщи.
Ах где они?! Ищи – свищи
тех страстных бабочек порханья,
румянцы, спертые дыханья,
альбомы с тайнами души,
прекрасных принцев ожиданья,
и ручек нежные дрожанья
под простыней в ночной тиши…
Мне не в чем укорять героя.
Зачем болеть и голодать,
коль можно яблоко сорвать
и съесть, не нахлебавшись горя.
Цинично с глупостью играть?
Еще циничней – ей поддаться.
Раз дурочки хотят играть,
так почему не поиграться?!
Они играются всерьез!
Они готовы прыгнуть с крыши!
Принц их на остров не увез,
на бал их не умчали мыши…
Их жизнь не потому скучна,
вульгарна и как ил кромешна,
что мудрый принц их свел с ума.
Когда б Офелия безгрешна
была сама…
Она б с ума…
И так смешно и безутешно
всему назначена цена.
Лолита! Тоже мне Лилита…
элита женского ума.
До Беатриче ль Боттичелли?! —
уж лучше посох и сума.
Итак, о женах.
Было их штук шесть,
а может быть, и восемь.
Все в романтическом гипнозе,
в быту и как-то между книг,
где оставались промежутки.
А чтоб занять их скорбный ум
наш друг плодился. Детский шум
глушил сомненья и с похмельем
был очень схож. Отцовский нож,
что плотницкий, стругал из плоти
черты знакомого лица.
Они как на автопилоте
стремились повторить отца.
И если первую забаву
я понимаю – ласки баб
смягчают каверзный ухаб
судьбы. То шустрое потомство —
котом, мурлычащим в ногах,
хвост задирает и смеется:
«Ты скоро обратишься в прах,
и все твое ко мне вернется».
Дети безумия
Тургенев! Трах да тибидох.
Зачем ему отцы и дети?!
Уроки, зубы, ласки, плети
и геморрой пока не сдох.
Как будто бы он думал так,
что «воплотится в каждом чаде
глава неписаной тетради,
вершина призрачной горы,
к которой я стремлюсь добраться.
И та, которая за ней,
и те, которые за ними, —
вершины мыслящих детей!
Я на земле останусь в сыне!
И буду дальше продолжать
к небесным высям восхожденье.
Так шли мои отец и мать…
Но, черт возьми, законы тленья!
И время узенький удел!
И кандалы на бренной мысли…
Чего же я от них хотел…
и почему они прокисли,
те щи больничные…
и вкус
металла на капусте
метла над улицей светала,
и в каждом взмахе листик грусти
ложился мне на одеяло…
Вот санитарка записала,
что я хочу писать о Прусте…
Она вчера запеленала
меня в крахмально-синем хрусте
с улыбкой детского оскала,
когда наслушалась в Ла-Скала,
как Демис Руссос пел о чувстве,
ее халат белее сала
и Вуди Алена в искусстве.
С детьми уже, хлебая горя,
Лжедмитрий приближался.
Воря
ему казалась неприступней
Днепра и Волги.
Злые волки
объеденной игрались сту́пней
Сусанина.
Дни становились злей и судней.
Одетый в шкуру печенег
ел печень наших серых будней.
И в небо капала с ножа,
как снег, над льдинами кружа,
по капле каждая секунда.
В дежурном свете, нежно ржа,
к звезде, усевшись на верблюда,
копытом оставляя след,
и там – невидимы при этом,
шли ангелы… Автопортрет
вождя смотрел на нас,
секретом
и страхом собственным страша.
Когда б писал во сне, поэтом
я стал бы.
Черная дыра
рассвета всасывала мысли,
способность прыгать тут и там,
по крышам лазить и кустам
взбивать нахохленные перья.
Реальность гаже и тошней,
в ней невозможно даже дней
порядок лестничный нарушить.
Когда я вышел из дверей,
я оказался весь снаружи.
И силюсь вспомнить и решить
недорасслышанное слово.
Я знаю, что оно основа,
но снова начинаю, снова —
куда ступать и не грешить?
Семейная рассада
Итак, мы в ночь к одной из жен
таксомотором в Подмосковье.
Багажник пивом загружен,
и по щеке слеза любовья
течет за ворот шерстяной.
Он был растроган или пьян,
петлял водитель между ям,
нас наносили на экран
лучи летящих встречных фар
сквозь морось и машинный пар.
Чем дальше осень от Москвы,
тем первобытней слякоть ночи.
И если отключить мозги,
то за окном уже ни зги,
и только двигатель клокочет,
и фары серебрят виски,
чертополохнутых обочин.
Пробиться к свету без столбов
фонарных мы уже не можем,
как будто проводок проложен
из центра по ложбинкам кожи
и по морщинам узких лбов
до зренья, до его основ.
Электрик властен и безбожен.
Гораздо лучше по утрам,
когда трава одета в иней
и в сером небе облак синий
скользит как шарик по ветрам.
И куст заснеженной полыни,
как хворост в сахарной муке,
ни грустью зябкою простужен,
а вышел в поле налегке,
где никому никто не нужен,
где никому никто не важен,
где никому никто не страшен.
Вот так свободно, налегке,
все оставляя вдалеке,
он отражается в реке,
а не в застывшей за ночь луже.
В провинциальном октябре есть все,
что было до начала, —
там так же карканье звучало,
и так же в хрупком серебре
сосна иголками качала и
лист кружился запоздалый.
С глазурным пряником в руке
нас осень праздником встречала.
Приторможу. Тут мой рассказ
вильнул в запретный заповедник.
И критик, предводитель масс
читающих или последних
не масс, а пригоршней людских,
воскликнул: – «Автор этот стих
стащил у знатного поэта,
который славой окрылен,
литфондом признан, как же он
надеется, что не заметят
в словесных играх плагиат?!
Вас ждет – литературный ад,
забвенье и позор гремучий!
Ни царь, ни черт, ни подлый случай,
Ни одуряющий распад
культуры не прикроют зада.
Плоды классического сада
жрецы надежно сторожат».
– Спасибо за науку, дока!
Как орден в лацкан, рифму «доктор»
воткну тебе промеж наград.
Я вор! Тем счастлив и горжусь.
Все что люблю, беру себе —
и луч весны, и лед крещенский,
и море горькое, и венский
батон хрустящий под рукой.
Кто вам сказал, что я другой
и радости мои иные?
Я всякий раз, как снова, рад,
встречая мысль в знакомых строчках,
как тот, любимый с детства взгляд,
как самиздатовских листочков
запретный плод. Я вор! Я тот,
кто, не найдя друзей во встречных,
нашел их между звездных нот
гусиноперых и подсвечных,
завитых ловким вензельком,
строфой отточенной, каленой…
Мне с ними лучше, чем с тобой,
великий критик, опыленный
библиотечной сединой.
Никто из тех, с кем я играю,
не соблюдал законов рая
литературных вожаков.
Их веселил мотив оков,
которым титулы бренчали,
они не видели врагов,
по собеседникам скучали…
Порой себя надеждой льщу,
что на пиру их угощу,
как и меня здесь угощали.
Пир мысли! Лучший из пиров!
Собранье знатных шулеров
играет миром в полкасанья.
Все остальное – мутный сон.
Подайте рябчика, гарсон!
Привет вам, энная жена
героя нашего рассказа.
Мы привезли вина и мяса.
И, мрак оставив у окна,
в теплично-кухонной истоме,
в пылу горелок голубых
сидим, глядим на подоконник,
на кактус, пальму и других
цветочков грустную рассаду…
губную нюхаем помаду,
стерев ее со щек своих.
О, жены бывшие, —
мечты, не воплотившиеся в чудо.
Где тайны прежней красоты
и нежный трепетный рассудок
пускали робкие ростки
в другую жизнь – горшки, посуда,
подтяжки, краска и клыки.
Не опечаленный картиной,
воспринимая все как есть,
герой наш начал жадно есть
картошку с луком и свининой.
Не забывал, конечно, пить
и говорить пустые звуки,
и не было ни зла, ни скуки,
в его стремленьи угодить
давно растраченным проказам.
Читать газеты прошлых лет
или сегодняшнюю прессу —
ему теперь без интересу.
Один секрет – секретов нет.
Все наперед давно известно.
Ни просмотреть, ни потерять,
ни в историческом забвенье
и ни в сегодняшнем дыму
ни одного стихотворенья.
Вот разве только что чуму,
раздор, позор, войну, измену,
любовь за выгодную цену.
Он знал об этом. Знал и я.
Повсюду ночь, тоска и слякоть.
Родная русская земля!
Достать чернил и снова плакать.
Я не сдержался и сказал,
все что подумал о погоде.
Мне объяснили, где вокзал
и закружились в хороводе
воспоминаний и детей.
Тесть замесил в кастрюле тесто.
И куст полыни без рублей
пошел искать другое место.
О Русь. O ru…