Наталья Загвоздина - Дневник
О bella!
Н. Гоголь. РимАльбанка несравненная и Рим
поблизости… Где длинноострый профиль
иного сочинителя мелькнёт,
впечатавшись недвижно над толпою
со временем… Где новый мир ярит
у лестницы Испанской… Но ни бровью
не поведёт он. Несравнимый гнёт
лежит на веке… И на мне с тобою.
Аннунциата римская одна
свободна, уходящая от нас…
Расточила липа сладость,
на сносях макушка лета.
Стороною тыльной, слабо,
заслонюсь ладонью левой
от всевидящего солнца…
Но вдыхать не перестану.
В сотах липового сока
память горечи растает.
Е…
Путь туда и путь обратно.
Ночь, пресыщенная липой.
Просто на сердце. Опрятно
в тишине. Всевышний близко.
Свищет долго и свирепо
молодой разбойник в роще.
Льют небесные свирели
милость на земные Прощи [3].
В острожской крутизне затерян и обрящет
лишь жаждущий сполна,
подняв, не напоказ, под Твердь хребет, не хрящик,
не ждущий «Ис полла…».
Не ждущий до конца ни почестей, ни славы,
ни грома медных труб,
идущий и туда, где к вечеру «не сладко»
и где не лёгок труд.
Не ищущий вперёд ни мзды, ни воздаянья,
умеющий нести.
Когда через «навек» поставленное зданье
уже сквозняк свистит…
С острожской крутизны взлетает млад и старец.
Опасен сход лавин.
Шагнувший вверх, иди! Пастух не перестанет
в Отцову длань ловить.
Е…
Не стройный Тюильри, а садик Самотёчный
с погрешностью картин.
В суме Всея Руси помеченная точка,
безделица в горсти.
От Троицы двора до Трубного укрытья
пройдусь, как на крылах…
И вспомню, и всмотрюсь, и вырастут тут крылья
и мягко накрывать
начнут… А под луной благоухают липы
уже предельный срок…
И сладко умирать в обнимку с миром, либо
в земле, в которой рос.
Н. А.
Цветное детство манит и сулит
и прячется под вытертой скамейкой…
Как будто укололи инсулин
и сахару подали поскорее…
Глубокий шок. И заново на свет.
Я на Цветном держусь за все поводья.
Где прошлое толкается, насев,
а нынешнее тщится не позволить.
Июль очередной подмочен и оправдан
и высохнет без нас.
Мы странники в его лирической оправе,
пристрастные тепла разящего отраве
и зрелищу без дна.
Когда в один сосуд закладываешь буквы,
невольно станешь скуп
на прочие дела… Выискивая будто
единственное, что и за чертою будет
июля…
Что пришло и убегает с губ…
Обернись хоть испытанным горцем,
Адриатики рыбою иль
бестелесным поклонником – горше
не бывают, без правил, бои
в слабом сердце… Смотри, различая.
Кто под Богом, на много горазд.
Забывая об «ангельском» чаять,
обернись человеком хоть раз.
…И всплеснув руками, вижу —
это флоксы, мамин август,
с лепестками цвета вишни,
жаль, что белого не вышло.
Белый светит через ночи,
ночи дня и ночи утра…
К белому приводят ноги
помолиться о немногих.
Мама, мама, вот твой праздник!
Я почищу каждый цветик.
Я не спрашиваю разниц
на твоём и этом свете.
И пока живётся, буду
наклоняться в спелый венчик
и терять под август удаль,
замерев вдвоём на вечер…
Мама! Это мы и вечность.
Гроза поставила на дыбу,
и с воем – вон
ушла. На вымытый амвон
вставало утро… Видел ты бы,
ловец восторгов, «тихих дум»,
свернувший сущее послушно
в незначащее… На ходу
платящий податью подушной
всему «далёкому»… Вблизи
не видно ни одной слезы.
Курослеп и вьюнок на ограде —
день в Хамовниках – что-то из тех
мест и времени, близких отраде
и невинных, до грусти, утех.
Спазм в узилище, сладкие корни.
Всё б туда возвращаться опять…
Хода нет. Оставайся покорно
здесь, которое можно объять.
А не то разойдётся крепленье,
что часы подогнали к концу
мест и времени… Сердце – кремень и
тёплый воск… И замочек к кольцу…
Оттого курослеп слаще ягод
и Никола в Хамовниках свеж,
точно в детстве… Не юная я бы
всё б писала хореи и ямбы
и, не жмурясь, смотрела на свет…
Полюбить неправду тяжко —
не желаю тле и вепрю.
Обрубить лихую тяпкой
не легко – тому поверю.
Только надобно для света,
чтоб луна не закрывала
солнце ясное. Посетуй
на себя… И на кровати
не ищи во сне совета.
Больно бодрствовать и колко.
Отвечать ещё больнее.
Будто нитка и иголка
путешествуют по небу.
День протяжен, а жизнь коротка
для залётной красавицы – вижу…
Я платочек снимаю с ротка
и пытаюсь подняться повыше…
Погоди! Налюбуемся всласть
райским садом с манящим нектаром…
В эту долю попробуешь впасть —
из неё выпадаешь недаром…
Так мелькают средь долгого дня
толпы бабочек – скорые крылья…
И чарует сия толкотня,
как проход к небесам не закрытый…
Каплей капает словечко —
набежит вот-вот на кружку.
На лугу стоит овечка,
над овечкой тучка кружит.
Всем – попить. Кому напиться,
знает только Пастырь Добрый.
Вырастает в ком, на пике
жажды, долгожданный образ.
День июльский, на Сергия парит,
в Лавре утреня, мощи в огнях.
Два судилища жертвенной парой
в сердцевину ночную вогнать
попускается. Полная темень.
Полный свет. Золотая позёмка.
Не опустятся бренные тени
одесную Святого Посёлка.
В сосняке медный всполох – закат.
Рыжий дождь наигрался во хвое.
И спускаются липы за кадр,
наполняя потомство с лихвою, —
гроздь коробочек липовых – груз
наливной… За июлем – на убыль
жизнь и лето, и просится грусть
на побывку в горячие губы.
Прощенье верное. Его запеленать
младенчиком любимым.
Средина летняя – её заполонят
лиловые люпины.
В окошко, помнится, с любовью и тоской,
российского движенья
смотрела пристально, и не было такой
недвижности и жеста
такого, чтоб свеча лилового люпина
в потёмках не зажглась и тьму не ослепила.
Прощенье верное, как голубок из клетки
под утро вербное, лети стрелою меткой.
P.
На пригорке клубника. Внизу
заводь тёплая. Солнце в зените.
Коромысло – то бишь стрекозу
провожу восвояси… Звоните,
голубые и медные, вслух,
колокольчики и великаны!
Подавайте на жизнь ремеслу,
чтобы в заводи топкой не канул
человеческий голос… Эскиз…
Впечатление… Вечные дали —
купола, монастырь и мазки,
там и тут, незабвенных Италии…
Отзываюсь! Молчанье не смерть.
Самого красноречия шире.
Лишь попробуй вниманье отмерь,
не захочешь тогда «дебоширить»:
«Почему ты молчишь?!» Я как тот,
что ночное дыхание слышит
и ему отвечает… Актёр —
тоже может, но «чуточку слишком»…
Покраснели костяшки – стучусь.
Достучаться теряю надежду.
Добавляю к терпению чувств —
адресат не меняет одежду.
Жмёт костюм, не по росту, не по
дару, данному даром, к ответу.
Надеваешь, как будто слепой,
получив у слепого совета.
Под одеждой помято крыло.
Скинь ненужное! Отчая воля
и твоя, милый друг… Ну, рывок!
И одна начертанная доля.
Словно в «классики» играя,
перепрыгнешь со странички
на другую, но до края
далеко… А здесь – ранимы.
Только девочка из детства
ничего о том не знала…
Никуда теперь не деться
от теснящего низанья…
…Но заглядывает лето
между звеньями цепочки,
и уложены валетом
на лугу в снопах цветочки…
Пижма с норовом крестьянским
поперёк встаёт дороги.
Даль с надгробными крестами
день за днём душе дороже.
Грубоватой желтизной
пижма меряет просёлки.
Больно на сердце тесно,
будто колется, спросонья…
Эту «барышню» сложу
не в один букет, по крынкам,
поохватистей ссужу
ей посудину… Под крышей
распластаю, да на гвоздь
подниму повыше лапкой…
Будет высохшая гроздь
защищать хозяйство ладно.
А что колко – прогоню
прочь норовистой охапкой…
Летом встанет, на корню,
поросль душноватой хаткой…
Где Керчь-Пантикапей выстраивает в рост
малиновые мальвы
и ягоды летят прицельно в детский рот
шелковицы, но – мало,
где антикой сквозит в четыре стороны,
а амфора – игрушка,
и солнце высоко зима не сторожит
свободное, но – грустно,
остался лишь испуг, задавленный волной,
солёная водица,
и жажда, и – ещё, не смытая водой…
Но тянет воротиться…
А тут на каждый сад по мальве, соль в глазах…
И грустно, и – не много.
И надо замолчать, но хочется сказать
оставшееся… Можно?
Памяти 1910-х