Валентин Бобрецов - Это самое (сборник)
«Переплет потрепан весьма…»
Переплет потрепан весьма,
титул выдран – благая весть!..
На первой странице зима.
Без прикрас, такая, как есть.
Воробьиный скок. Скрип лопат.
Действо ухарское, хоккей.
Блики утлых коньков слепят
старичка, что молвя «кхе-кхе»,
тычет клюшкой в мерзлый песок,
удивлен ото всей души:
– То ли я чересчур уж плох,
то ли дворники хороши…
Нагляделся. Перелистну —
не затем эту книгу брал,
чтоб читать страницу одну.
На другой… типографский брак?..
в той же клинописи когтей
воробьиный январский снег.
Лёд и люди – точно как те,
что на первой. Да и на всех —
до мерцающего во тьме
эпилога, когда луна
по-иному осветит мне
факты белой книги окна.
Портрет тридцатитрёхлетнего
Ну а дале, старче,
жевание крох.
Проживанье сдачи
с 33-х.
Ужин в ресторане,
завтрак на траве.
Легкость в кармане,
тяжесть в голове.
Борода в клочья,
алые очи,
синие уста…
Боже, что за харя
глядит из зазеркалья,
словно со креста?
«И снова над осеннею землёю…»
Ордер этот
В охапку.
В распределитель путь.
Получил я там – летом! —
Шапку
Котиковую,
Не какую-нибудь!
И снова над осеннею землёю,
сырая и закисшая слегка,
овчинка неба, траченная молью,
повисла, полы окунув в снега.
Глаза поднимешь: Боже, что за пакля! —
Торчит клоками серое руно.
Болотиной баранья шерсть запахла.
Однако, полагаю, всё равно —
когда и ветер, и мороз без шуток
возьмутся за своё, тогда, к весне,
наверняка подсохнет полушубок
и, думаю, окажется по мне.
Памяти В. М.
Смерть – гордая сестра.
Томас Вулф1
Трепетные двадцать,
и у ног весь мир…
Хватит забываться,
зеркало возьми!
Жизнь моя, сестрица,
что там, погляди?
Трепаные тридцать,
все из рук летит.
Возразишь, поднявши
перст с кривым ногтём:
– Но упорством нашим
опыт обретен!..
Только этот опыт
радости принес
столько, сколько хобот,
выросший, где нос.
Не играй ресницами,
глазки не строй —
где тебе сравниться
с младшею сестрой.
Той, что год от года
краше да милей,
прямою и гордой —
словно не моей.
2. Миф о циррозе
Течением времен,
стечением светил
он был приговорен
и сослан на Этил.
Там жалок был и сир,
плененный полубог.
А правый бок пронзил
двуглавый голубок.
3
Ты везде был первый, даже здесь.
Даже тут, средь неживого леса,
где еще блестит на свежих срезах
зимней флоры крашеная жесть.
Вот снегирь публично освистал
темное двуногих оперенье.
Вот взошла – не светит и не греет —
четырёхконечная звезда.
Вот и всё… который раз В. М.
на листе постылом справа, с краю,
вывожу – и руки опускаю.
Господи! Теперь – кому повем?!
Хандра
Я – как незваный гость. Хозяйкою – она.
Меж тем луна зажглась, в дыму едва видна.
Сидим и курим. Час. Другой сидим. Часы,
те, что обычно мчат, медлительны, как сыч.
Я знаю, что к утру её осилит сон.
Но одолеть хандру хочу сейчас и сам:
– А не пора ли вам? – гляжу на циферблат…
Ну а она: – Диван, – смеется, – узковат…
– Нет, – горячусь, – меня вы поняли не так!..
– Так, – говорит, – но я весьма ценю ваш такт!..
– Так ли, не так, но что мне, милая, до вас?
Вот дверь. А вот пальто. Ступайте. Бог подаст.
– Голубушка, а ну живей, не копошись!..
Я в дверь её гоню. Она в окошко – шасть!..
«На свет явившись головой вперед…»
На свет явившись головой вперед,
вперед ногами белый свет покину.
Но тот смертельный номер-кувырок
я выполнил всего наполовину.
О квас, перекрестившийся в крюшон!
О толокно, посыпанное перцем!
Но знаешь, я и сам себе смешон
в желании казаться европейцем!
Когда, пройдя от готских шалашей
до кружевных готических игрушек,
лишь луковицу византийских щей
на дне своей тарелки обнаружу.
Куда мне – лаптю, клюкве, русаку!
Ведь я, как ни ряжусь Сюлли Прюдомом,
но протушившись в собственном соку,
закончу Богом или Желтым домом.
«Когда я, опустивши руки…»
Когда я, опустивши руки,
уткнулся в стену, зол и вял,
звонок раздался. Голос в трубке…
Он никуда меня не звал.
Не утешавший, не коривший,
полузабытый голос был
таким, как будто говоривший
стоял в конце моей судьбы.
И знал мой крест: жевать мякину
и чтить синицу в кулаке.
И знал, что ничего не кину,
и что не кинусь ни за кем.
Смочивши губку эликсиром,
собрав нательного тряпья,
негромко: – Это ты? – спросил он.
И я ответил: – Нет, не я…
«Свет на зелени светозарен…»
Свет на зелени светозарен,
изумруд в серебре, ноябрь.
Только – даже снам не хозяин —
как ты смел посягать на явь!
Руки прочь! Не ведаешь разве,
сотрясая основы основ,
что и в собственном Сонном Царстве
ты всего лишь смотритель снов…
«Мне снилось: в захолустном кинозале…»
Мне снилось: в захолустном кинозале,
в залузганном, под смех и всхлип дверной,
я слушал фильм с закрытыми глазами
и жизнь свою смотрел, как сон дурной,
и порывался встать, когда валторна
звала туда, где ирис и левкой, —
о как я не хотел прожить повторно
мой чернобелый, мой глухонемой,
что был затянут, как канава тиной,
и, как канава эта, неглубок…
Но жизнь свою проспав до середины,
я на другой перевернулся бок.
И снова сплю. И сон другой мне снится,
тот, чаемый давно и горячо:
как будто я освободил десницу
и почесал затекшее плечо.
И вот красивый, тридцатитрехлетний,
и меч, и крест пихнувши под скамью,
я сладко сплю, как казачок в передней,
и авиньонскому внимаю соловью.
Осьмнадцатый век
1
Вплетает, что ни день,
искусник-водомет
златую канитель
в белесый небосвод.
Что ночь, то фейерверк
в падении косом
льет яхонты на мех,
рубины на виссон.
Усердно коренясь
во глубь чухонских глин,
хотя и занят князь
постройкою руин,
но крыши над главой
прилежных поселян
соломою златой
взор княжий веселят.
2
Какие высокие своды
возвел нам осьмнадцатый век,
столетье единой свободы,
к которой готов человек;
не той, что внушает надежды,
а царства купает в крови, —
свободы – от нашей одежды,
свободы – для нашей любви.
Однако я слогом высоким
увлекся. Пускай не любви.
Лукавым он был и жестоким —
изменой ее назови.
Иль в честь той Блудницы Великой —
на пышных плечах горностай —
утехой, амурной интригой —
как хочешь, ее называй.
Но тьма воспаленной Европы
в высокое льется окно.
И наши убогие робы
лежат в беспорядке у ног.
Изменой, утехой, усладой —
как хочешь… но полнится стих
и медом круглящихся лядвей,
и солью предплечий твоих.
А впрочем, я снова съезжаю
на оды возвышенный слог.
Как будто резец над скрижалью,
а не карандаш да листок.
Но как высоки эти своды!
Пред ними все стили низки,
когда кроме этой свободы,
не высмотреть в мире ни зги.
3
Ты победил, Галилеянин.
Все умерли. Подумай только, все!
Никто не спасся. О, какая сила
заключена в чудовищной косе,
что не головки лютиков скосила,
но головы! И меж пустых, никчемных
вроде моей (еще не снесена), —
те, чьи парсуны в рамах золоченых,
а имена – в томах Карамзина!
Не глядя в лица, всем дала по шеям.
И вот на казнь похожая война
закончилась всеобщим пораженьем.
Однако меж побитых был один
нам явленный, должно быть, для примера.
Единственный, Который Победил.
Хотя никто не знает, только Вера.
Север
1
Равноубыточными оказались тут
Господен промысел и промысел рыбачий:
и в избах опустевших, и тем паче
по берегу – не на одну версту,
где ладии, гниющие вверх дном,
и храм, откуда выперли Исуса,
напоминают о других ресурсах.
А стариков стращают Судным днем…
2
Там юность, зрелостью не став,
впадала в старость, как ручей в болото.
А гнев Господен в тех сомнительных местах
сидящего на кочке Лота
испепелял…
И я там был. Гулял.
Из чертова копытца
пил мертвую —
и всё никак не мог напиться…
3