Валентин Бобрецов - Это самое (сборник)
Баллада
Мой век на всех парах со скоростью экспресса
катился под откос.
А я уже бежал по насыпи вдоль леса
через какой-то мост.
Откуда взялся он? И что это за Волга?
Припомнить не могу.
Неужто проезжал? Но разве я так долго
готовился к прыжку?..
Испью-ка я реки! с отвычки задыхаюсь,
бурна и солона.
Аттическая соль и первозданный хаос,
ах, вольная волна!
До капельки ее слизав с ладоней пресных,
я поднимаюсь в рост.
И отряхнув с колен прах скорых и курьерских,
я забываю мост.
Я забываю всё. Возле капустных кладбищ
и домино домов —
кудлатый черный пёс… Зачем, дружище, лаешь?
Ты лучше бы помог!
Недаром шерсть твоя горелой пахнет серой,
а пасть полна огня.
И если ты не сыт овсянкою оседлой —
полцарства за коня!..
И кажется, он внял. И поотстал, как будто.
И поостыл, сердит…
И стрелка. Вроде, та. И переезд. И будка,
где стрелочница спит.
(И только иногда – светла, простоволоса —
в окошко поглядит.
И снова пропадет. А жизнь моя с откоса
на всех парах летит).
Вот ты мне и нужна! толкаю дверь без стука.
Из темноты в ответ:
– И ты, дружок, за ней? Пропала эта сука,
простыл давно и след.
А больше хочешь знать, так спрашивай у ветра.
Ищи-свищи, изволь!
Да только не забудь, что станция от века
зовется узловой!..
И прочь я уношу чугунные две гири
и голову-топор.
Мга. Тосно. Бежецк. Дно. Веселые какие
названья у платформ!
Памяти деда
Старый-старый Новый год
Я надену маску волка.
Двери отворю. И вот
сердце ёкнет: ёлка!
Бирюком вошёл. А тут
и пляшу, и гикаю…
Ходики идут. Идут
как разбойник, с гирькою.
Горбыль. Фанера. Кредит. Сальдо.
Афины. Спарта. Иудея.
Старбух, мишень для шуток сальных,
десятком языков владеет.
Да, были каверзы при культе.
Но в шестьдесят – медаль за выслугу.
И ковыляй себе на культе
степенно, как кобель на выставку.
Почти покой. Почти почет.
Да и никто не привлечет…
Ты под звездою Талейрана
родился, коль сберег живот…
Опилки. Щепки. Пилорама
привычная, как эшафот.
О носившем пенсне, словно парус —
в пароходную пору очков,
о тебе – я срываюсь на пафос,
наторевши шептать на ушко.
Пара стеклышек с дужкой стальною,
стрекозиные крылья, они
поднимали твой взор над землею,
что жила, горизонты склонив.
Воспаряя всё выше, всё дале,
от оглядки земной отрешась,
ты глядел… тяжело оседая,
и за сердце зачем-то держась.
Дужка формою схожа с подковой,
перелетного счастья залог;
но за ним нагибаться не пробуй, —
по ладони стекло полоснет!..
Так вот она, река времен,
где на безрыбье – символ рыбы
колотит призрачным хвостом
о глинобитные обрывы;
где волею подземных вод
к Харону ли, к хавронье – року
известно разве – гроб плывет,
напоминая формой лодку.
Декабрьскою инфарктною порой,
когда мы помираем не по плану,
когда заказы высятся горой,
кладбищенский гравёр, должно быть, спьяну,
(запьешь, когда – наплыв надгробий и в
январской перспективе ни бельмеса!)
напутал в датах, на три дня продлив
твою земную жизнь за счёт небесной.
А промах, что нетрезвый букворез
запечатлел на камне неказистом,
освоенный промышленностью крест
умножил, вознесясь над атеистом.
Мы никогда не встретимся с тобой.
Ни завтра, ни в иные времена.
Ни на паркете, ни на мостовой,
ни на тропе, ни на траве, ни на…
Не надо!.. Я не жалую надрыв.
Я не терплю истерику… но ведь
нам вместе – не охотиться на рыб
и… Господи, да как не зареветь,
коль шахматная – гробовой доской
замещена и никогда с тобой
в лесу осеннем, разложивши снедь,
на латаной тужурке не сидеть.
Лес поредел. И превратился ствол
в мой лист бумажный, в гроб простецкий твой.
Мир поредел. И легче вдаль смотреть,
когда живет на белом свете смерть.
Пейзаж глубок, но как его легко
пронижет взор, задерживаясь лишь,
где – черною каймою – коленкор
лесов и зелень близлежащих крыш…
Должен быть, черт возьми,
хоть какой-нибудь след
улетающих зим,
приземляющих лет.
Бронза блеклая букв
«Петр Кузьмич Карасев».
И внезапный испуг:
неужели – и всё?..
Нет, не жду, чтоб воскрес,
своротя обелиск…
Но клонящийся крест…
то ли плюс, то ли икс…
Бревенчатый и необтёсанный, то есть не крытый тёсом: точь-в-точь такое, что я люблю и считаю лучшим на Руси. И мои лучшие времена прошли в таких домах – одушевлённые, творческие. В каменных домах я только разрушал и издевался.
В. РозановНаселённый старичком —
домовым из детства деда —
с печкой, свечкой, со сверчком,
где-то на отшибе, где-то,
где Макар гонял телят,
забывая человечью
речь, – спроси: – На кой те ляд?
– А на тот мне ляд, – отвечу —
что, пожалуй, лучше уж,
чем сознательный сутяга, —
в подсознательную глушь
неосознанная тяга!
«Тут луковицы византийские…»
1. Огород
Чего только не было на огороде! Ярко-красные пухлые помидоры, огурцы, арбузы, дыни и клубника, морковь, редька и редиска, упитанные, красивые, свидетельствующие своим видом о нежном уходе.
Н. Д. Ж. ВоспоминанияТут луковицы византийские
соседствуют с готическим укропом,
а репа уживается с картошкой,
расправой инородке не грозя.
Горох на славу уродился: стручья
что огурцы – огромны, с желтизною,
а матовые томные томаты
размером с добрый поварской кулак.
Медовая морковка с чесноком
сосуществует в мире. Спеет, зреет
всеовощной союз. В тарелке только
меж овощей случается раздор.
И то – едок виною, но не пища!
2
…во тме сидя, кланялся на чепи, не знаю – на Восток, не знаю – на Запад.
АввакумБог, эту землю плоскую слепив,
назначил ей быть полем честных битв,
где витязь примет богатырский вызов,
отваги хитрованством не унизив.
Досель тут бьются Запад и Восток.
То европеец, наметавши стог
серебряною вилкой, то славянофилы
одерживают верх, поддев бифштекс на вилы.
3
Гляжу в национальное меню:
что нового в харчах и разносолах?
И взяв поднос, к раздаче семеню,
не усмотревши перемен особых.
В них нет канцерогенного греха,
но пресныя, как в пору Домостроя, —
на первое демьянова уха,
березовая каша на второе.
Два блюда, опостылевших давно.
А третьего, увы, нам не дано…
4. Телеграфный псалом
Меня отседа, милый Дедушка,
возьми к себе, ради Христа!
Я кинут под ноги, как ветошка.
Душа, вестимо, нечиста.
Но ты же – милый, добрый, родненький,
не верю, что тебе начхать,
что ты не вывел в огородники
златоволосого внучка.
Возьми! Я рад, куда ни денешь. Но
коль у тебя забот чрез верх —
заочно пособи мне,
денежно.
Земля. Проездом. Человек.
Славянский сонет
Боюсь, и я в берестяную
сподоблюсь задудеть дуду.
Молиться стану на стенную
олеографию. Браду
поставлю чистошерстяную,
а от синтетики уйду —
шибает Запад Сатаною! —
к аршину, ситцу и пуду.
Не по духовну бездорожью,
топча смирения траву,
но величая Матерь Божью,
вдоль нив, шумящих русской рожью,
я добреду, коль доживу…
Что, впрочем, тоже déjà vu.
«Мать-земля, кто наш отец…»
Мать-земля, кто наш отец —
Кронос или Хаос?
Или ухарь-молодец,
что охоч до баловств?
Корабельщик Одиссей,
всадник или пеший
проходимец – кто он, сей
Нулин преуспевший?
Вислоусый ли варяг
иль ордынец бритый?
Друг мой, враг мой – либо я
с памятью отбитой?
Мать-земля, ничья жена,
молви, молодуха, —
или впрямь ты тяжела
от Святаго Духа?
«Понур, как выходной в казарме…»
Понур, как выходной в казарме,
блондин с белесыми усами,
что нависают на уста,
как два крысиные хвоста.
Переиначить жизнь решает,
себе постылый, – да мешает
перемениться, стать другим
наколка бледная «Трофим».
С дрожащей бровью белобрысой,
бес-альбинос, что вскормлен брынзой,
он – побратим самоубийц…
Амбиции чернявый бiс,
тот куцый, как свечной огарок.
Охоч до баб и бабок. Гарик
зовут. Кичлив, как сто болгар.
И что ни слово, то солгал.
И нету слова – без улыбки
(по маслу катятся оливки
слегка подгнившие – глаза).
И на ладонях волоса.
Понурый бес несет две петли.
И мне одну: – А ну, не медли!
Смотри, отменная пенька.
А вот и сук, и два пенька…
Чего искать, что куролесить? —
прогнило в нашем королевстве
Всё – кроме бечевы вкруг шей!..
Чернявый тут как тут: – Cherсhez
la femme! – как говорят испанцы!.. —
и непристойно крючит пальцы.
– Кто ищет, тот всегда найдет!
А что с гнильцой, так слаще плод!..
Нет, чем болтаться на веревке,
давай-ка лучше – по рублевке…
А по дороге в гастроном
договорим об остальном…
Поодиночке и совместно
на фалды виснут два пса-беса —
и бес-брюнет, и бес-блондин.
Нечистый, видно, двуедин.
В тени ружья