Валентин Бобрецов - Это самое (сборник)
Славянский сонет
Боюсь, и я в берестяную
сподоблюсь задудеть дуду.
Молиться стану на стенную
олеографию. Браду
поставлю чистошерстяную,
а от синтетики уйду —
шибает Запад Сатаною! —
к аршину, ситцу и пуду.
Не по духовну бездорожью,
топча смирения траву,
но величая Матерь Божью,
вдоль нив, шумящих русской рожью,
я добреду, коль доживу…
Что, впрочем, тоже déjà vu.
«Мать-земля, кто наш отец…»
Мать-земля, кто наш отец —
Кронос или Хаос?
Или ухарь-молодец,
что охоч до баловств?
Корабельщик Одиссей,
всадник или пеший
проходимец – кто он, сей
Нулин преуспевший?
Вислоусый ли варяг
иль ордынец бритый?
Друг мой, враг мой – либо я
с памятью отбитой?
Мать-земля, ничья жена,
молви, молодуха, —
или впрямь ты тяжела
от Святаго Духа?
«Понур, как выходной в казарме…»
Понур, как выходной в казарме,
блондин с белесыми усами,
что нависают на уста,
как два крысиные хвоста.
Переиначить жизнь решает,
себе постылый, – да мешает
перемениться, стать другим
наколка бледная «Трофим».
С дрожащей бровью белобрысой,
бес-альбинос, что вскормлен брынзой,
он – побратим самоубийц…
Амбиции чернявый бiс,
тот куцый, как свечной огарок.
Охоч до баб и бабок. Гарик
зовут. Кичлив, как сто болгар.
И что ни слово, то солгал.
И нету слова – без улыбки
(по маслу катятся оливки
слегка подгнившие – глаза).
И на ладонях волоса.
Понурый бес несет две петли.
И мне одну: – А ну, не медли!
Смотри, отменная пенька.
А вот и сук, и два пенька…
Чего искать, что куролесить? —
прогнило в нашем королевстве
Всё – кроме бечевы вкруг шей!..
Чернявый тут как тут: – Cherсhez
la femme! – как говорят испанцы!.. —
и непристойно крючит пальцы.
– Кто ищет, тот всегда найдет!
А что с гнильцой, так слаще плод!..
Нет, чем болтаться на веревке,
давай-ка лучше – по рублевке…
А по дороге в гастроном
договорим об остальном…
Поодиночке и совместно
на фалды виснут два пса-беса —
и бес-брюнет, и бес-блондин.
Нечистый, видно, двуедин.
В тени ружья
Читатель скажет: «Очень рад!»
И все ж задаст вопрос упрямый:
«А этот самый… аппарат?
Огнетушитель этот самый?
Он, в оправдание затрат,
Быть может, все же вашей дамой
Однажды будет пущен в ход?»
И я ответствую: вот-вот!
Как скучно! В третьем акте тулка,
что в первом без толку висит
на стенке, зряшный реквизит,
по мановенью драматурга
бабахнет; мирная на вид,
герою череп раскроит.
Поэтому прошу маэстро
(ему – безделица, пустяк),
чтоб снял ружье, спустил бы стяг
фатальности, и вешал вместо
него исполненный добра
огнетушитель или бра.
«Когда ненастье, настигая нас…»
Когда ненастье, настигая нас,
в конце концов за дверью остается,
когда огню дровами воздается
и, дым в глаза пустив, пойдёт он в пляс,
когда сидим меж печью и окном
втроём, считая тень и отраженье,
и слушаем поленьев треск ружейный
и плеск весла, зовущийся дождём,
тогда – пускай низложен самовар,
но чайник подхватил кипящий скипетр! —
пока второй стакан ещё не выпит
и пламя испускает саламандр —
отрадно, глянув за окошко, в темь,
протягивать к огню живому ноги
и полагать, что мы не одиноки,
мы, то есть отражение и тень.
Питер Брейгель
1
С начала до скончания веков
жуёт густёрка тощих червяков,
клюёт личинку, ладящую кокон,
затем, чтоб жировал трёхлетний окунь.
Не в том ли назначение реки,
чтоб щука нагуляла балыки,
когда между крутыми бережками
волна кишит плотвой и окушками.
И вспоминаю, рыбу-фиш жуя:
о, как переливалась чешуя!..
Большие рыбы пожирали малых,
чтоб я, венец творения, умял их.
Но первый, окажусь и я в конце,
когда, живую замыкая цепь,
меня взашей с вершины иллюзорной
сгоняет червь, добыча рыбы сорной.
2
Ужели ты спасал от кривды,
попав Антонию во щи?
Увы, карельские акриды
библейским не в пример тощи.
Но дьявольски прыгучи, бездна
измыслила трамплин-лопух.
И схимник поминает беса,
ловя кузнечика в клобук.
А зинзивер, поправ надежды,
стрекочет злобно из травы,
что ты и тела не натешишь,
и душу не спасёшь, увы…
«Веселяся да играя…»
1
Веселяся да играя,
словно загулявший зять,
дожил я, дошёл до края,
«здравствуй» некому сказать.
Свечка папиросы тлеет
пред иконою окна.
Только силы не имеет,
за три шага не видна.
Пусто в сердце. Пусто в доме.
А в окно посмотришь днесь —
лик у Спаса зол и тёмен,
словно не Отец, а тесть…
2
В собственной душе копаясь,
в собственном соку варясь,
я вдыхал такую пакость,
я топтал такую грязь!
У суглинка той низины
нет травы, помимо мха,
несть древес, опричь осины,
и на свете нет греха,
и порока нет такого —
сколько их на дне мирском! —
что не сыщет себе крова
тут, на кочке, под суком.
Вот гордыня, опираясь
на ходули-костыли,
ковыляет, словно аист;
вот опальный властелин,
гнев колотится, как окунь,
угодивший на кукан,
и задрал по-пёсьи ногу
любострастия канкан.
Зависть тварью подколодной
жалит каждый божий бок,
и похмелья пот холодный
жадность собирает впрок.
Знал ли я, когда в ту яму,
любопытствуя, глядел —
знал ли, ведал, как отпряну.
Господи, но где предел?
Всюду, словно вши в бешмете,
бесы мелкие кишат,
и страшит твое бессмертье
пуще гибели, душа!
Литовская ода
Станиславу Ракштелису
Дочки́ разъехались, и хутор
зимою сущая берлога.
Тулуп натягивая утром,
старик поежился, поохал:
такою ночью в поясницу —
такою ветреной да вьюжной —
стреляет всякий, кто приснится,
а ты один и безоружный.
То брат лесной, то пан гундосый
палят из-за стволов по цели.
И даже елки, даже сосны
иголки мечут, словно стрелы.
Облекшись в дачницыны шорты,
сам Сатана очьми стреляет…
Кряхтит старик, ворчит: «Пошел ты!..»
И дверь входную отворяет.
Верней, пытается, толкая.
Но в тех толчках немного толку.
Открылась – экая тугая! —
лишь на тонюсенькую щелку.
И луч, крыльцо сопрягший с небом,
все тесное пространство между
дверьми и косяком опрелым
являет Геркуланум снежный…
Ее начало видел каждый,
в окошко глянув, засыпая:
снег падал, голубой и влажный,
пути-дороги засыпая.
Мело всю ночь. Кружились вихри.
Но лица плясунов суровы.
И тяжелея, ветви никли.
И как грибы, росли сугробы.
Всю ночь, сама с собою споря,
металась вьюга ошалело.
И все под снегом – лес и поле,
и озеро, и крыша хлева.
Обездорожела окрестность.
Белым-бела березы крона.
А пугало в снегу по чресла,
и в шапке греется ворона.
А дверь – как будто кто-то дюжий
ее прижал и крепко держит:
уперся дурень простодушный
и глупой шуткой сердце тешит.
«Нет, выкормыш собачьей матки,
скорее шел бы от греха ты!
Мне, парень, на восьмом десятке
негоже вылезать из хаты,
как черт – через трубу печную
или в окошко, как моло́дый.
Довольно, что в дому ночую,
но день-деньской лежать колодой
да ожидать, как снег, растаяв,
стечет с крыльца потоком грязи…
Брось шутки, голова простая,
да отправляйся восвояси!..»
Брань старикова помогает
или что он, помимо брани,
на дверь всем телом налегает —
но словно бы решив «пора мне»,
шутник, земли едва касаясь,
скачками странного фасона
запрыгал, припустил, как заяц,
и у него, как у косого,
ушей верхушки розовеют.
А дверь, подавшись, заскрипела.
И щель меж косяком и дверью —
не щель, прямоугольник белый,
с отливом голубым по верху
и желто-золотистый снизу —
той белизны, что на поверку
как свет, пропущенный сквозь призму.
Тогда с лопатою фанерной,
обитой по-хозяйски жестью,
старик помедлит на мгновенье,
взор обращая к поднебесью.
Но вот, смахнув снежинку с века,
он поглядит на землю снова.
И полные лопаты снега,
сжимая черенок кленовый,
он спихивает со ступеней,
отбрасывает от порога.
И стариковское сопенье
звучит торжественно и строго.
И солнце ярче заиграло,
когда он, первородный скотник,
величественно, как Ягайло,
по-княжески с крыльца нисходит.
Но не железною десницей
свои пределы расширяет —
домашней пряжи рукавицей
держа лопату, расчищает
тропу, которой хутор связан
с землей, водой и небесами;
где брешет пес охрипшим басом
на лошадь, тянущую сани;
где овцы облачно белеют
и, обомлев, бараны блеют
на облака; где вся округа
полна мычания и хрюка.
Где в литеры следов сорочьих
лиса уткнулась препотешно
и водит носом между строчек,
как будто в поисках подтекста.
Но лаем спугнута, несется
по серебристо-синим склонам,
а рыжина ее на солнце
сверкает золотом червонным.
Где елка и сосна с клестами,
синицами и снегирями;
где за холмом костел с крестами,
да и весна не за горами,
Где лес и поле внемлют року,
как люди-прихожане ксендзу;
где тропка выйдет на дорогу
и повернет налево, к солнцу.
А если встать на косогоре,
то прямо, за семью лесами,
есть, говорят, парное море
и девки с рыбьими хвостами.
А ежели от огорода
возьмешь правее, будет город…
Старик стоит у поворота,
прищурясь, расстегнувши ворот.
Стоит в пяти шагах от хаты
как странник, опершись на посох.
И черенок его лопаты
весь в распускающихся розах.
«Переплет потрепан весьма…»