Теодор Крамер - Зеленый дом
Шарманка из пыли
От света и зноя земля горяча,
трещат, рассыхаясь, скамьи,
и ветер, желтеющий дерн щекоча,
проходит сквозь пальцы мои.
Итак, это, стало быть, день выходной
для тех, кто ничтожен и нищ.
Стучатся в ограду волна за волной
шум улиц и гомон жилищ.
Размеренно кружатся тучки вдали,
листва выгорает дотла.
С акаций летят лепестки и в пыли
блестят, словно капли стекла.
И кажется — голос шарманки возник
в неспешном кружении дня,
вином и коврижкой лаская язык,
кружа и листву, и меня.
Шарманка незримая, ты наяву
из пыли поешь мне, и впредь
позволь позабыть, что на свете живу,
и ручку твою завертеть.
С зубцами незримого вала сцепясь,
комод и корзина с бельем
поют, образуя высокую связь
с набивкой в матрасе моем.
Так будем щедры… Пусть всю жизнь напролет
зазубренный крутится вал!
И вот паровозный свисток запоет,
трава зашумит возле шпал,
уронит замазку рассохшийся паз,
и вся эта пыль вразнобой
посыплется в песню, и слезы из глаз
покатятся сами собой.
Щедрое лето
Возле джутовой фабрики, в полдень, вдвоем
прилегли на горячий песок.
В зное летнего дня утопал окоем
и поблескивал женский висок.
Пыль мешков и пеньковых волокон насквозь
пропитала и горло, и грудь,
и с растресканных губ им не раз довелось
каплю собственной крови слизнуть.
Так лежали, макая свой хлеб в молоко,
колотье унимая в груди.
Шелестящая осень была далеко,
и одна лишь теплынь впереди.
Шелушился загар, и густым, словно сок,
воздух был в эти летние дни,
и о доме, что стал бесконечно далек,
говорили впервые они.
И в полуденный зной были чувства чисты,
становились всё мягче слова.
На бегониях красных не сохли цветы
и еще зеленела трава.
Беспредельная щедрость являлась во всем,
и жарой исходил небосклон, —
так лежали у фабрики в полдень, вдвоем,
слыша долгую песнь веретен.
Чужак
Что ни вечер — гость у нас в дому:
хочет мать понравиться ему,
красится, потом зовет к столу, —
гость на главном месте, я в углу.
Я давно не видел на столе
эдакого сочного филе, —
гость умнет кусище за присест
и еще за матерью подъест.
Жир стекает у него с усов.
Мать следит за стрелками часов,
локон теребит, платком шуршит, —
гость подмигивает, не спешит.
Мать сердечко станет рисовать
на подносе, значит — марш в кровать.
В духоте лежу за часом час.
Мерно за стеной скрипит матрас.
В полночь стукнет дверь легко-легко.
Утром мать упустит молоко
на плите — на мне срывает злость.
Сливки тоже выпивает гость.
Я думаю, мне было бы по силе
Я думаю, мне было бы по силе
уютный ресторанчике завести
в таком предместье, где поменьше пыли,
для клиентуры младше тридцати.
С утра и днем всё было б чин по чину,
любой бы кушал то, что заказал,
но к вечеру бы скидывал личину
и наполнялся жизнью сад и зал.
Клиенты без различия, без ранга
с охотой стали бы наверняка
вальсировать и приглашать на танго,
хлебнув вина, а можно — молока.
Не пачкались бы скатерти, салфетки,
не преступало меры озорство,
скандалы были б очень-очень редки,
а может быть — совсем ни одного.
И мне порой приятно было б тоже
припомнить золотые времена:
я выходил бы в залу к молодежи
и вместе с нею пел бы допоздна.
Старому бродячему цирку
На юру, среди чертополошин,
где спокону не живал никто,
объявился цирк — не зван, не прошен:
стало воздвигаться шапито.
В пересохший грунт вонзились колья,
вздулись тенты, словно паруса,
и фургоны, встав среди приволья,
дым понаправляли в небеса.
Всё чуть-чуть проржавлено, погнуто,
отовсюду только лязг да скрип,
непорядок в ячеях батута,
очень плохо смазан кривошип;
агрегат внушает беспокойство
всем, кто цирк считает ремеслом:
как ни жаль, но сдать бы всё устройство,
кажется, пора в металлолом.
Старый цирк, времен былых осколок,
сколько ты скитался до сих пор!
Но, зайдя в деревню ли, в поселок,
где уж там рассчитывать на сбор.
По местечкам, по глубинке тяжко
натаскавшись поперек и вдоль,
ты пришел в столицу, побродяжка:
может, да и выгорит гастроль.
Но включают радио так рано —
с ним ли бой вести, в конце концов?
Победишь ли власть киноэкрана
звуками фанфар и бубенцов?
Знай ты, сколь житье в столице туго,
ты бы к нам, пожалуй, ни ногой!
Или понял, что у нас для друга
все-таки найдется грош-другой?
Наперед провал не предрекая,
кинь же вызов с пустыря судьбе,
верь же, что какая-никакая
соберется публика к тебе.
Старый цирк, пускай случится чудо:
отдохнуть в сырые вечера
пусть придет как можно больше люда
под заплаты твоего шатра!
В поле
На гравии блестя слегка,
мерцают дальние огни.
Еще острей от ветерка
тяжелый аромат стерни.
Темны пространства пустырей,
струится сырость от земли,
шуршат крапива и кипрей,
и псы разлаялись вдали.
Для мака время подошло
дозреть, коробочки клоня,
Твоей руке сейчас тепло:
она касается меня.
Движенья ветра так слабы,
и вьются у моих висков
одни лишь пенные клубы
почти незримых мотыльков.
Твой стон и сладостен, и слаб,
и мне сегодня стоит он
не больше, чем любой из жаб
под норость выбранный затон.
Струится вглубь тяжелый сок,
миг длится, жизнь уходит прочь.
Под пальцами опять песок,
уже к концу подходит ночь.
Углепогрузчики
Они сошли с асфальтовой дороги,
направились к платформе прямиком.
Бурты угля, как горные отроги,
лежали, припорошены снежком.
Они лопаты взяли, и умело,
без лишней спешки, принялись за дело.
Присели, ощутив усталость в теле,
забыв про холод и про темноту,
и хлеб со смальцем деловито ели,
подолгу крепкий чай держа во рту,
на ребрах чуя — такова работа —
бельишко, задубевшее от пота.
Когда иссякла ночь и уголь тоже,
казалось им — кто знает, почему, —
они грузили уголь, но, похоже,
только уголь, но еще и тьму;
легко ли он дается, час полночный,
тяжелый час дороги сверхурочной?..
Зимний садовник
Помидоры последние сняты с кустов,
догорели ботва и листва.
Сад ухожен, и пуст, и к морозу готов,
и шуршит под граблями дресва.
Розы вкопаны в грунт, как обычно зимой,
всё закончено, и потому
я сезонных рабочих отправил домой,
чтобы с садом побыть одному.
Только вяло глядит из песка сельдерей,
да по трубам шумят ручейки,
и на грядках, за стеклами оранжерей,
из земли прозябают ростки.
Соки съежены в стеблях, кончается год,
солнце медлит всходить поутру,
и дрожащий на уксусном дереве плод
морщит старческую кожуру.
С каждым днем всё жесточе, всё злей холода,
и порою рукам тяжело
спозаранок садовничать, — лишь иногда
дышит в стекла скупое тепло.
Одинок я, набрякшие руки грубы,
но стою, примирен до конца
с жизнью, ибо она не презрела судьбы
клубня малого и деревца.
Будь прославлен, о город, цветущий для всех
в дни, когда облетели давно
даже астры в саду; будь прославлен, орех,
постучавшийся веткой в окно;
снежноягодник — зрелая крепость ядра,
стекленеющих ягод литье;
будь прославлена, первых метелей пора
и земное служенье мое.
Кровь еще горяча, — я не думал вовек,
что она так чиста и жарка,
что еще пощадят меня ветер и снег,
как щажу я на ловле малька.
Так, сегодня я — дым, отогревший в горсти
пробужденное семя и всход,
слаб и мал, как они… Но не должен пройти
мимо тех, кто еще расцветет.
Старик у реки