Теодор Крамер - Зеленый дом
Шелушильщики орехов
Они сидят вокруг стола в каморке,
и перед каждым сложены рядком
орехов строго считанные горки, —
скорлупки знай хрустят под молотком;
работают меньшие на подхвате —
не так-то просто ядрышко извлечь, —
в коробку, под замок его, к оплате,
всё остальное — на растопку, в печь.
Вот — перерыв; нехитрая уборка,
сметается метелкой шелуха;
молчат и полдничают — только корка
похрустывает, пыльна и суха.
Но передых сомнителен и хрупок:
конечно, подремать бы малышне,
однако нужно ядра из скорлупок
вылущивать едва не в полусне.
Частицы шелухи изъели горло,
но длится труд: у взрослых и детей
шершавой пылью легкие расперло
и выступает кровь из-под ногтей.
Спина и руки сведены ломотой.
Хлеб, горсть орехов и бутыль вина —
как хорошо… Коли, лущи, работай,
лущи, коли, старайся дотемна.
Зимнее пальто
В шалманчик за рынком приходит с утра
безногий при помощи двух костылей;
он мрачен, — крепленого выпить пора, —
садится у печки, куда потеплей.
Приплелся сюда через силу, зато
сейчас помягчеет блуждающий взгляд:
он ласково зимнее гладит пальто —
его по часам отдает напрокат.
Пальто это — вещь недурная весьма:
и плечи на вате, и полы до пят,
вдоль борта идет голубая тесьма,
ну, правда, нагрудный карман плоховат,
ну, правда, на швах и под воротником
подкладочный светится войлок-злодей;
дешевым пропахло пальто табаком
и потом просительских очередей.
В шалманчик к семи забежит человек,
заплатит что надо — и вмиг за порог
ныряет в пальто под начавшийся снег;
прокатчик покуда сыграет в тарок.
Он шлепает карты на стол тяжело,
глядит на часы, наконец, доиграв:
прокатное время, глядишь, истекло —
уже не пора ли насчитывать штраф?
Холодный ряд фабричных труб
Безмолвен город, и квартал торговый
стоит пустым, как будто сноса ждет:
поторговаться, но купить готовый,
куда-то схлынул начисто народ.
В витринах понаставлено умело
всего, что задержать могло бы взгляд;
однако продавцы сидят без дела
и нервничают, если к ним звонят.
В слободках — скука без конца, без края,
играют в карты, оседлав скамьи,
лучам светила, как бы загорая,
подставив спины потные свои.
Домой — к чему ходить; обед несложен —
всего-то коркой размешать бурду
и, вынув ложку, как кинжал из ножен,
скрипя зубами, взяться за еду.
Придут под вечер из лесу подростки
с почти пустой корзиной ли, с мешком,
там — ягоды, и высохши, и жестки, —
мамашам их предъявят со смешком,
к порогу выйдут, тощей самокруткой
затянутся, не разжимая губ,
и долго смотрят с ненавистью жуткой
в закат, на стылый ряд фабричных труб.
Сточный люк
Измотан морозом и долгой ходьбой,
старик огляделся вокруг,
подвинул решетку над сточной трубой
и медленно втиснулся в люк.
Он выдолбил нишу тупым тесаком,
спокойно улегся во тьме,
то уголь, то хлеб он кусок за куском
нашаривал в жидком дерьме.
Почти не ворочался в нише старик
и видел одних только крыс,
лишь поздний рассвет, наступая, на миг
в решетку заглядывал вниз.
И зренье, и слух отмирали в тиши,
и холод как будто исчез,
и дохли в одежде голодные вши,
утратив к нему интерес.
И был он безжалостно взят за грудки,
и вынут наружу, дрожа,
и тщетно пытался от грозной руки
отбиться обтеском ножа.
Выдворение из приюта для слепых
Богадельная стала свалкой гнили,
из отбросов стряпалась жратва —
и слепые щеточники взвыли,
и качнуть надумали права.
Семеро пожаловались хором —
персонал, выходит, нерадив, —
расползлись, чуть живы, по каморам,
с жалобой к опекуну сходив.
Натыкались на углы страдальцы
там, где ковыляли столько лет,
по-слепецки налагали пальцы
на любой попавшийся предмет.
Медленно валандались по дому
от добра искавшие добра
и, соседям разгоняя дрему,
что-то бормотали до утра.
И когда рассвет забрезжил хмурый,
каждый был на лежбище своем
трижды и четырежды, как шкурой,
позамотан щеточным сырьем.
Думали — начальство гнев ослабит,
и до смерти бы лежали так, —
но к обеду с кошта снятых ябед
выперли из дома, как собак.
Прием в дом для престарелых
Отныне — вот постель твоя.
Одежку в этот шкаф повесь.
Следи, чтоб не было нытья:
у нас оно не в моде здесь.
Вот эти тапки забери.
Клопов не бойся, нет почти.
Крючок на фортке — изнутри.
Запомни всё и всё учти.
Нас будет четверо: уснем,
увидишь, легши по местам.
Мы в коридор выходим днем.
Курить, понятно, только там.
Как видишь, койки широки:
да ты лежал ли на такой?
К покою склонны старики,
так ты уж нас не беспокой.
Здесь может разное бывать.
Не делай удивленный вид,
не лезь, коль кто начнет кивать
и сам с собой заговорит.
Ну, я пойду. Тебе — впервой.
Подумай, полежи ничком.
Когда черед настанет твой,
то будь приветлив с новичком.
Жители вагона
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка, —
каморка, может, и мала,
а всё же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь — не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы — тяжкий дух мазута
и гарь, — а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить — и потому
не могут не цвести ромашки
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
По поводу насильственной смерти владельца табачного киоска
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе — последний сорт,
да и жизнь — не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускал ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник.
Вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, и был ты с босяком —
в миг последний так подумал ты, —
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
Зимняя гавань