Юрий Верховский - Струны: Собрание сочинений
Прочел я об этом городе, что здесь больше людей умирает, чем родится. Знал, что тут и кожевенные заводы, и сапожные мастерские, да и болото близко. Отчего же здесь так много тишины и покоя, света и простора?
Колышется озеро, плещет у берега. Сижу и слушаю, и смотрю. А мимо меня всё идут, идут за водой со звонкими ведрами на коромыслах, с бочонками на низеньких тележках. Босоногие старухи со строгими лицами, молчаливые девушки, послушницы в черных одеждах и дети – много, много детей. Маленькая, слабая девочка с усилием втаскивает обеими руками со ступени на ступень большое железное ведро, выливает воду в бочонок на колесиках, спускается обратно к воде и снова тащит. Старуха истово ее увещевает: «Носи по полведра, говорю я тебе. Ишь какая настойчивая девочка. Погоди, замуж выйдешь». Послушница в черном тихо несет свои ведра, опустивши глаза и поникнув спокойным лицом. Невдалеке мальчики по колено влезли в воду и, переговариваясь, готовятся ловить рыбу. Другие, с удочками на плечах, тихо проходят по берегу. Слышен голос няньки, зовущей домой своего питомца. А тот невозмутимо трубит в жестяную трубу, слушает одну и ту же ноту и наслушаться не может. Только изредка, переводя дух, отвечает: «Не пойду». Нянька уходит одна, и мало-помалу звуки жестяной трубы тоже удаляются. И, кажется, никому не хочется отходить от озера. Сполоснет женщина ведро – и остановится, словно в раздумье. А проходя, крестится на тихий монастырь. Уж солнце низко, пора идти, а озеро всё шепчет – не пускает, всё колышется – приманивает взгляд. Идешь по улице и в низких домиках видишь на окнах цветы цветущие. В каждом окне. Розовые и белые, крупные. радом со смертью – цветы.
И тихие сумерки веют над этой светлой покорностью. И на перекрестке справа и слева, и позади видишь ясную воду – благодатные, спокойные просветы, нежные, лелеющие объятия.
Какое широкое озеро!
II. Мимо окна
Я был влюблен пламенно и нежно, я был мальчишка. Но эта любовь и теперь согревает мысли: это была любовь.
Я бежал на свидание прямо из класса, или дома бросив уроки. Она давно уже знала «всё» – и ждала, и встречала меня – и мы гуляли по дальним кварталам города, целыми часами, сколько было возможно и невозможно. И говорили, говорили без конца. О чем – всем известно, о чем. А иногда молчали долго – тоже ясно, о чем. Мы виделись то днем, то вечером — и днем, и вечером. А как волновали и чаровали вечерние прогулки в начале весны – по темному, пустынному бульвару, или по открытым галереям каких-то складов на краю города. Там красноватые фонари изредка мерцали. Еще сильнее чувствовалась наша тайна, неизвестная людям. А дышалось тогда, весной, тяжело и блаженно.
Но не странно ли? То есть, может быть, не странно, что, даже идя к ней, я подымал глаза на женские светлые лица; провожал взглядом стройные, молодые фигуры; улыбался, снимая фуражку перед знакомыми гимназистками. И вот что: помню, в большом, угловом доме, в высоком первом этаже – большие зеркальные окна. Это какая-то торговая контора. Я каждый день прохожу мимо нее. У одного из окон сидит за конторкой девушка. Тонкий склоненный профиль немножко уже сухощавого, но еще нежного лица, опущенные ресницы, волнистые, светлые, ровно причесанные волосы.
И каждый раз, спеша «туда», я взглядываю на окно и каждый раз вижу знакомую склоненную головку. И всегда мне отрадно взглянуть на нее. Я, подходя, как будто незаметно спрашиваю себя, здесь ли она – и уже знаю, что здесь, и гляжу на окно, и спешу дальше, чтобы поскорее свидеться с моим нежным другом. Говорить и спорить, и мечтать; строить ослепительные планы, и молчать, и опять мечтать и спорить.
Но в странный и неожиданный день я не увидел знакомого профиля у окна. А он был так хорош и так привычен – и днем, и при ясном свете электрической лампочки. Я спешил дальше. Разговор был горячий в тот раз. Я особенно много и раздраженно спорил. Думал ли я об окне? Нет, не думал. Вспомнил мельком, уже идя домой. На другой день я опять увидел тонкий профиль – и что-то незаметно, где-то глубоко дрогнуло (кажется, дрогнуло) во мне, точно я не ждал его увидеть.
Не раз мне потом приходилось заставать пустое окно, я именно тогда (кажется, именно тогда) бывал я хоть нежен и страстен, но спорил много и раздраженно в задушевных разговорах с моим нежным другом.
Но, может быть, это вовсе не странно?
III. Квинты
Был у нас в училище оркестр, конечно, маленькая и плотными. В помощь ему пускали в ход даже фортепиано. Играли вещи всё попроще, вроде интермеццо из «Сельской чести» в «Осенней песни» Чайковского – в специальном для нас переложении.
Дирижировал некий Иван Васильевич, высокий добродушный человек с рябоватым лицом и рыжей бородой. Помню, одного уса у него почти и вовсе не было; он был как будто выщипан.
Любил этот Иван Васильич иногда, вместо антракта, побеседовать попросту, пошутить, не чинясь – и это было приятно. Приятно было и то, что как-никак в нашем большом зале устанавливалась какая-то «оркестровая» атмосфера: шумы настраиваемы! Инструментов, этот постоянный что-то свое говорящий звук lа, стук дирижерской палочки о пюпитр, ожидание своего такта, чувство какого-то участия в чем-то большом, целом, свобода и подъем, – здесь было много не только отдохновительного, но и совсем особого.
Я не говорю о музыке. Она была, очевидно, неказиста. Но и чувства эти изображать, может быть, не к месту. Они скорей нарушены были тем, что отметилось в моей памяти.
Репетировали мы как-то раз эту самую «Осеннюю песнь». Играли, сбивались, останавливались, начинали с середины – всё в таком роде. Иван Васильич иногда стучал палочкой; кричал, краснел, – и все-таки был, по обыкновению, благодушен.
Во время передышки подхожу я к роялю. На нем ноты – «Осенняя песнь». Я стал рассматривать. На обложке надпись очень обыкновенным почерком: «Милой Маше от любящего жениха ее Вани». Ну что ж тут такого? А я стал раздумывать. Или, вернее, воображать. Представился мне Иван Васильич. Иван Васильич – жених, он любит и в него влюблены. Странно. Но это так было. Почему же теперь эти ноты – здесь? Да, они уже потрепаны и не особенно чисты. Прошло уже много времени, воспоминаний осталось мало – что в них! Понадобились ноты, оказались под руками, ну и ее ли, ей ли подарены – не всё ли равно? Что-то с ними связано, да всё это прошло. Стоит ли вспоминать? Скучно.
Нет, даже и этого он не подумал; просто взял ноты, свои ноты – и пошел. А дома жена. Может быть, думает о том, что было, а может быть и не думает, как будто ничего не было. Да и вправду ничего не было.
Ничего. Она, такая некрасивая, сидит теперь дома и уж давно сидит, пожалуй, с тех пор, как вышла замуж. А замуж она вышла «так»: нужно же выйти. И он такой некрасивый. И он женился тоже «так» и ноты подарил «так»: нужно уж подарить. И теперь она сердится, что он опаздывает к чаю; с кухаркой, может быть, перебранивается. А он подумает – «всё равно».
Да, всё равно. А может быть и «все равно», да не так? Что у него одного уса нет? Да что он всё такие житейские вещи говорит? Да что он иногда раздражается и кричит? Да что он благодушен и прост? Да что он ноты ее сюда таскает? Так что же из этого из всего? Ничего. Он – простой и она – простая; люди они настоящие, без всяких надстроек и закавык, и любят они друг друга просто, по-настоящему, без всяких… И знают это. И она ждет его, и он ждет, скоро ли уроки его кончатся и можно будет пойти домой к ней чай пить. А ноты он взял, потому что понадобились. Понадобились – и взял. И ничего не думал. А думал бы, так и вспомнил бы много хорошею. Да не думалось… Очень просто и хорошо. Этого-то и в голову не пришло?
Не пришло. А еще не пришло тебе в голову, что ты сейчас – подсмотрел? Да, залез и подсмотрел то, что они знают, знают оба, между собой, вдвоем. Только вдвоем. А ты сейчас прочитал: «Милой Маше от любящего жениха ее Вани». И какое тебе до этого дело!
Да, да. Зачем же я посмотрел? Зачем увидел? Зачем же так случилось? Зачем…
А вокруг, я помню, звучали скрипичные квинты, и весь оркестр тараторил; потом на рояле зазвучало la – и палочка застучала, и все звуки слились в одно la-la-la-la…
IV. На медведя
Памяти В.В.Н.
Ночь близка. Я стою на дворе и смотрю, как они собираются «сидеть» на медведя. Один спокоен, другой нет. Мой приятель положил на галерейку амбара свое новенькое дорогое ружье, сидит и закладывает паклей готовые патроны. Его красивое лицо просто и серьезно, но он делает быстрые движения руками и пальцами, хватая паклю и патроны, открывая патронташ. Арсей – маленький, сухой, что называется «ледащий», но жилистый мужичонка с жилистой серой бородкой и блестящими глазками – стоит, опираясь на свою одностволку, изредка переступая ногами в лаптях, и рассказывает. Он, помогая барину, зачем-то засучил рукав, и я увидел глубокие, резкие шрамы на его костлявой руке, спросил его о них, – и теперь он мне не спеша повествует о том, что с ним когда-то случилось.