Евгений Евтушенко - Окно выходит в белые деревья...
Генштабовский соловей — меткое прозвище Александра Проханова, лившего бензин на мое довольно симпатичное чучело. Прохановскую бы энергию да в мирных целях!
ПРОЩАНИЕ С КРАСНЫМ ФЛАГОМ
Прощай, наш красный флаг, —
с Кремля ты сполз не так,
как поднимался ты —
пробито,
гордо,
ловко,
под наше «так-растак»
на тлеющий рейхстаг,
хотя шла и тогда
вокруг древка мухлевка.
Прощай, наш красный флаг.
Ты был нам брат и враг.
Ты был дружком в окопе
надеждой всей Европы,
но красной ширмой ты
загородил ГУЛАГ
и стольких бедолаг
в тюремной драной робе.
Прощай, наш красный флаг.
Ты отдохни,
приляг.
А мы помянем всех,
кто из могил не встанут.
Обманутых ты вел
на бойню,
на помол.
Но и тебя помянут —
ты был и сам обманут.
Прощай, наш красный флаг.
Ты не принес нам благ.
Ты — с кровью,
и тебя
мы с кровью отдираем.
Вот почему сейчас
не выдрать слез из глаз,
так больно по зрачкам
хлестнул ты алым краем.
Прощай, наш красный флаг.
К свободе первый шаг
мы сделали в сердцах
по собственному флагу
и по самим себе,
озлобленным в борьбе.
Не растоптать бы вновь
«очкарика» Живагу.
Прощай, наш красный флаг.
Смотри, наш триколор,
чтоб шулера знамен
тобой не мухленули!
Неужто и тебе
такой же приговор —
чужие и свои,
шелк выжравшие пули?
Прощай, наш красный флаг…
С наивных детских лет
играли в красных мы
и белых больно били.
Мы родились в стране,
которой больше нет,
но в Атлантиде той
мы были,
мы любили.
Лежит наш красный флаг
в Измайлове врастяг.
За доллары его
«толкают» наудачу.
Я Зимнего не брал.
Не штурмовал рейхстаг.
Я — не из «коммуняк».
Но глажу флаг и плачу.
ЗВОНОК НА КАЛИТКЕ
Сам по себе зазвонил мой звонок.
То ли соскучился, то ли промок,
то ли в грозу испугался под гром
без человеческих пальцев на нем.
Я заворочался, встал наконец.
Может быть, ждет за калиткой отец,
вдруг в одночасье собравшийся к нам
в шляпе с глазами грозы по краям.
Прыгнул я в молнии прямо с крыльца,
только я обнял грозу — не отца.
Но и гроза, грохоча под хмельком,
пахла его папиросным дымком.
Снова прилег, но звонок зазвонил.
Мне он сонливости не извинил
и, дребезжа, дребезжа, дребезжа,
всаживал в каждое ухо ежа.
Может, явились из разных семей
все мои пятеро сыновей.
Их нерожденную крошку сестру
ливень баюкал в руках на ветру.
Дети, отец ваш — дитя по уму.
Вы принесли бы игрушек ему.
И не пытайте, как дальше вам жить.
Стыдно, но нечего вам предложить.
Боже, какие сегодня звонки!
Звуки их ввинчиваются в позвонки.
Может, стоят, безнадежно звоня,
женщины все, что любили меня.
Может, умершие кореша
давят на кнопку, на помощь спеша,
чтобы не вздумал я даже в тоске
взглядом выискивать крюк в потолке.
Может, предавшие невзначай
ночью напрашиваются на чай,
а из карманов бутылки блестят —
лжепримирительный русский наш яд.
Может, стоишь за калиткою ты,
вся — из волнения и красоты,
будто бы молнией, как на холсте,
ты нарисована на темноте.
Сам по себе зазвонил мой звонок.
Значит, от смерти еще я далек,
если с дворнягой наперегонки
все же кидаюсь на эти звонки.
ШЕСТИДЕСЯТНИКИ
Р. Рождественскому
Кто были мы,
шестидесятники?
На гребне вала пенного
в двадцатом веке,
как десантники
из двадцать первого.
И мы без лестниц
и без робости
на штурм отчаянно полезли,
вернув отобранный при обыске
хрустальный башмачок поэзии.
Давая звонкие пощечины,
чтобы не дрых он,
современнику,
мы прорубили зарешеченное
окно в Европу и Америку.
Мы для кого-то были модными,
кого-то славой мы обидели,
но вас мы сделали свободными,
завистливые оскорбители.
Пугали наши вкусы,
склонности
и что мы слишком забываемся,
а мы не умерли от скромности
и умирать не собираемся.
Пускай шипят, что мы бездарные,
продажные и лицемерные,
но все равно мы легендарные,
оплеванные,
но бессмертные!
P.S. Когда Роберт Рождественский, с которым у меня были сложные отношения, заболел, мы сдружились снова, и я посвятил Роберту эти стихи, успев прочитать их ему.
«Все больше, больше моей маме лет…»
Все больше, больше моей маме лет.
Все реже поднимается чуть свет
на шорох свежевыпавших газет,
в которых утешений нет и нет.
Все горше каждый воздуха глоток,
все скользче пол, опасный, как ледок,
все тяжелей, нечаянно жесток,
обнявший плечи легонький платок.
Когда она по улице бредет,
снег осторожно, бережно идет,
и дождь ей боты лижет, как щенок,
и ветер сбить ее боится с ног.
В нелегкие такие времена
все легче, легче делалась она,
и страшно мне, что может кто-нибудь,
как перышко, ее с России сдуть.
Как мне испить живой воды тогда
из маминого слабого следа?
Любимая, прошу тебя, — сумей
стать хоть немного матерью моей.
НАПУТСТВИЕ
М. Кацу
Надо собственные ноги
донашивать,
и дорогу у дороги
не спрашивать.
Пусть сама дорога спросит,
как ей выгнуться,
нас полюбит и не бросит,
даст нам выбраться.
Все пророки — лжепророки,
но в безбожии,
наши женщины — дороги
в бездорожии.
Пусть судьба им не отплатит
ни морщиночкой
и не капнет им на платья
ни борщиночкой.
Надо так любить любимых
и детей своих,
чтоб злодеям стыдно было
в их злодействиях.
Каждый носит сам дорогу
в своей совести.
То ли к власти, то ли к Богу —
выбор собственный.
И еще одна забота
пусть прибавится —
стать дорогой для кого-то
не предательской.
Быть своим там, где дубравы
и поля тихи,
и подальше быть от славы
и политики.
И у гроба на погосте
с речью длинною
не сползти к могиле в гости
вместе с глиною.
Перед смертью не метаться.
С ней условиться
и навек в живых остаться,
как пословица.
МЫ — «СТАРЫЕ РУССКИЕ»