Борис Чичибабин - Сияние снегов (сборник)
«Когда трава дождем сечется…»
Когда трава дождем сечется
и у берез стволы сочатся,
одна судьба у пугачевца –
на виселице покачаться.
И мы качаемся, босые,
в полях обшмыганных и черных.
О нас печалится Россия
очами синими девчонок.
А ночь на Русь упала чадом,
и птицу-голову – на жердь вы,
хоть на плечах у палача там
она такая ж, как у жертвы.
А борода его смеется,
дымящаяся и живая,
от казака до инородца
дружков на гульбище сзывая.
А те дружки не слышат зова
и на скоромное не падки,
учуяв голос Пугачева,
у них душа уходит в пятки.
А я средь ночи и тумана
иду один, неотреченный,
за головою атамана,
за той отчаянной и черной.
«Не брат с сестрой, не с другом друг…»
Не брат с сестрой, не с другом друг,
без волшебства, без чуда,
живем с тобой, как все вокруг, –
ни хорошо, ни худо.
Не брат с сестрой, не с другом друг,
еще смеемся: «Эка
беда!» – меж тем как наш недуг
совпал с бедою века.
Не брат с сестрой, не с другом друг,
а с женщиной мужчина,
мы сходим в ад за кругом круг,
и в этом вся причина.
Не брат с сестрой, не с другом друг,
и что ни шаг – то в бездну, –
и хоть на плаху, но из рук,
в которых не воскресну.
«Уходит в ночь мой траурный трамвай…»
Уходит в ночь мой траурный трамвай.
Мы никогда друг другу не приснимся.
В нас нет добра, и потому давай
простимся.
Кто сочинил, что можно быть вдвоем,
лишившись тайн в пристанище убогом,
в больном раю, что, верно, сотворен
не Богом?
При желтизне вечернего огня
как страшно жить и плакать втихомолку.
Четыре книжки вышло у меня.
А толку?
Я сам себе растлитель и злодей
и стыд и боль как должное приемлю
за то, что все придумывал – людей
и землю.
А хуже всех я выдумал себя.
Как мы в ночах прикармливали зверя,
как мы за ложь цеплялись, не любя,
не веря.
Как я хотел хоть малое спасти.
Но нет спасенья, как прощенья нету.
До судных дней мне тьму свою нести
по свету.
Я все снесу. Мой грех, моя вина.
Еще на мне и все грехи России.
А ночь темна, дорога не видна…
Чужие…
Страшна беда совместной суеты,
и в той беде ничто не помогло мне.
Я зло забыл. Прошу тебя: и ты
не помни.
Возьми все блага жизни прожитой,
по дням моим пройди, как по подмостью.
Но не темни души своей враждой
и злостью.
«И вижу зло, и слышу плач…»
И вижу зло, и слышу плач,
и убегаю, жалкий, прочь,
раз каждый каждому палач
и никому нельзя помочь.
Я жил когда-то и дышал,
но до рассвета не дошел.
Темно в душе от Божьих жал,
хоть горсть легка, да крест тяжел.
Во сне вину мою несу
и – сам отступник и злодей –
безлистым деревом в лесу
жалею и боюсь людей.
Меня сечет Господня плеть,
и под ярмом горбится плоть, –
и ноши не преодолеть,
и ночи не перебороть.
И были дивные слова,
да мне сказать их не дано,
и помертвела голова,
и сердце умерло давно.
Я причинял беду и боль,
и от меня отпрянул Бог
и раздавил меня, как моль,
чтоб я взывать к нему не мог.
«Тебя со мной попутал бес…»
Тебя со мной попутал бес
шататься зимней чащей,
где ты сама была как лес,
тревожный и молчащий.
В нем снег от денного тепла
лежал, тяжел и лепок, –
и стыли ножки у тебя
в ботиночках нелепых.
Мы шли по лесу наугад,
навек, напропалую,
и ни один не видел гад,
как я тебя целую.
Дышал любимой на виски,
и молча гладил руки,
и задыхался от тоски
и нестерпимой муки.
Нам быть счастливыми нельзя,
а завтра будет хуже, –
и лишь древесные друзья
заглядывали в души.
Да с лаской снежная пыльца,
неладное почуяв,
касалась милого лица
и горьких поцелуев.
«В январе на улицах вода…»
В январе на улицах вода,
темень с чадом.
Не увижу неба никогда
сердцем сжатым.
У меня из горла – не слова –
боли комья.
В жизни так еще не тосковал
ни по ком я.
Ты стоишь, как Золушка, в снегу,
ножки мочишь.
Улыбнись мне углышками губ,
если можешь.
В январе не разыскать следов.
Сны холонут.
Отпусти меня, моя любовь,
камнем в омут.
Мне не надо больше смут и бед,
славы, лени.
Тихо душу выдохну тебе
на колени.
Упаду на них горячим лбом.
Ох, как больно!
Вся земля – не как родильный дом,
а как бойня.
В первый раз приходит Рождество
в черной роли.
Не осталось в мире ничего,
кроме боли.
И в тоске, и в смерти сохраню
отсвет тайны.
Мы с тобой увидимся в раю.
До свиданья.
«Сними с меня усталость, матерь Смерть…»
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Я не прошу награды за работу,
но ниспошли остуду и дремоту
на мое тело, длинное, как жердь.
Я так устал. Мне стало все равно.
Ко мне всего на три часа из суток
приходит сон, томителен и чуток,
и в сон желанье смерти вселено.
Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась.
О матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу.
На лоб и грудь дохни своим ледком,
дай отдохнуть светло и беспробудно.
Я так устал. Мне сроду было трудно,
что всем другим привычно и легко.
Я верил в дух, безумен и упрям,
я Бога звал – и видел ад воочью, –
и рвется тело в судорогах ночью,
и кровь из носу хлещет по утрам.
Одним стихам вовек не потускнеть,
да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Колокол
Возлюбленная! Ты спасла мои корни!
И волю, и дождь в ликовании пью.
Безумный звонарь, на твоей колокольне
в ожившее небо, как в колокол, бью.
О как я, тщедушный, о крыльях мечтал,
о как я боялся дороги окольной.
А пращуры душу вдохнули в металл
и стали народом под звон колокольный.
Да буду и гулок, как он, и глубок,
да буду, как он, совестлив и мятежен.
В нем кротость и мощь. И ваятель Микешин
всю Русь закатал в тот громовый клубок.
«Когда взыграют надо мной…»
Когда взыграют надо мной
весны трагические трубы,
мне вслед за ними поутру бы
и только при смерти домой.
Как страшно спать под мертвой кровлей,
а не под ласковой листвой,
и жить не мудростью людской,
а счастья суетною ловлей.
Но держат шоры грошовые,
служебно-паспортный режим,
чтоб я остался недвижим
и все мы были неживые.
Вот почему, как в жар дождя,
как ждут амнистии под стражей,
я жду шагов твоих с утра уже,
до крика к вечеру дойдя.
Свое дневное отработав
заради скудного куска,
мы – должники твои, тоска
пустынных лестничных пролетов.
Но уведи меня туда,
где мир могуч, а травы пряны,
где наши ноющие раны
омоет нежная вода.
Там ряска сеется на заводь
сквозь огневое решето,
и мы возьмем с собой лишь то,
что и в раю нельзя оставить.
Из всей древесности каштан
достоин тысячи поклонов,
а из прозаиков – Платонов,
а из поэтов – Мандельштам.
Там дышит хмель и каплет сок,
и, трав телесностью наполнясь,
ты в них вдохнешь свою духовность
и станешь легкой, как цветок.
Там все свежо и озаренно
и ничему запрета нет
навеянному с детских лет
новеллами Декамерона.
Там все, что лесом прожито,
хранит малюсенький кустарник,
он не слыхал стихов бездарных
и разговоров ни про что.
Там пир всемирного братанья,
и только люди – без корней.
Так уведи меня скорей
туда, где всё – добро и тайна.
«Я груз небытия вкусил своим горбом…»
Ф. Кривину
Я груз небытия вкусил своим горбом:
смертельна соль воды, смертельна горечь хлеба,
но к жизни возвращен обыденным добром –
деревьями земли и облаками неба.
Я стер с молчащих губ отчаянья печать,
под нежной синевой забыл свои мученья.
Когда не слышно слов, всему дано звучать,
все связано со всем и все полно значенья.
И маску простоты с реальности сорвав,
росой тяжелых зорь умыв лицо и руки,
как у священных книг, у желтоглазых трав
играючи учусь безграмотной науке.
Из кроткой доброты и мудрого стыда
кую свою броню, трудом зову забавы
и тихо говорю: «Оставьте навсегда
отчаянье и страх, входящие сюда вы».
На благодарный пир полмира позову,
навстречу счастью засвечу ресницы, –
и ничего мне больше не приснится:
и ад, и рай – все было наяву.
«Цветы лежали на снегу…»