Яна Джин - Неприкаянность
Пер. Нодар Джин
ОКНО
Окно, мельчайшим дождём окроплённое, —
как только что начатый холст Сёра.
Прозрачный. Влага словно приклеена.
Не движется. Не мокра.
За исключеньем единственной капли.
Она на стекле разбухает, круглится,
напоминая слезинку стыда:
всё начинает светиться, искриться
в ней. И дробится звезда.
Ночь целиком уместилась в капле:
от жары ошалевшая мошкара
мечется в жёлтом, ослабленном
свечении фонаря-шара.
То ли пристыженно, то ли нежно
шар мерцает, как минерал
драгоценный, в заснеженных
укрывающийся горах,
которые завершаются в небе острыми колпаками льда…
И потом, когда собравшаяся в капле этой вода
начнёт сползать, — за нею прямая борозда, —
она внезапно на мгновенье ока
блеснёт в окне, обдав его, как током,
неясным страхом. В нём мы и являем
себе себя… И исчезаем.
Пер. Нодар Джин
ОБРАЩЕНИЕ НОМЕР ДВА
Часть первая
Пока на стены я отбрасываю тени,
пока способна всколыхнуть перо дыханием,
пока владею всей пятёркой ощущений,
пока жива, — живу, радею.
И музыка не будет утихать.
А если в жёлтый час моей кончины,
когда обрежет время пуповину,
связавшую меня с пространством, —
в отличье от Тебя, готовым к постоянству, —
Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» —
«Играла музыка, — скажу, — и я кружилась».
Я дожила уже до часа, что рассёк
моё существованье пополам,
до той нейтральной зоны, где исток
один у «смех» и «плач», у «здесь» и «там»,
где Ты и жертвенный телец Твой есть одно,
где рифма не в конце строки, а — всё равно.
Я родилась не в том пространстве, где умру,
а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром
не от избытка света поутру,
а из жестокости и плутовской натуры.
Я родилась в краю, где лгут поэтам,
но я сбежала. И меня там больше нет.
Жила как все. Совместно. В одиночку.
Влюблялась. Вылюблялась. И клялась.
Я отрекалась, превращаясь в точку;
и в запятую; и в ничто. Бралась
за то, что приносило и страданья,
и радости. Молилась и гналась
за смертью. И почти настигла дважды.
Сбегала в никуда, как каждый.
Жила с мужчиной. Он не то что жажды
не ведал к жизни, — жить стеснялся.
Её — покуда был живой — чурался.
Не знал глагола «брать», но знал «давать».
В конце концов собрался с духом
и улетучился с холодным жёлтым духом.
Но я молчала. Не рыдала
и в день, когда они моё дитя…
Ты знаешь зту боль. Я не взывала
к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя
не проронил, когда убили Сына.
Теперь уже, две тыщи лет спустя,
Тебе просить прощенья не пристало.
Да Он бы не простил Тебя!
А я… Я не Иов Тобою сочинённый,
к страдательным залогам склонный.
Ни милости Твоей, ни гневу я внимать,
ни ран своих стыдиться или восхвалять
не буду.
Я не Иов.
Я не боюсь терять.
Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой,
помимо «да» и «нет» на все слова немой,
неужто вправду в главный день, седьмой,
Ты перестал творить? И преисподню
в зломудрости Твоей Господней
не в этот ли, последний, создавал —
как назначение Творенья, карнавал,
где празднуют спасение от рая,
поскольку нет такого края.
Да, я не Иов — и моего доверия
не жди к Себе, — к манере
Себя являть… Когда однажды
я про Тебя забыла было в жажде
довериться существованью, Ты
вернул меня на Божии следы
Твои. В Твоей манере, грубо, —
подсунув мне нежданно сцену с трупом
убитой девочки. Не кем-нибудь, — Тобой,
кем ни была б убита. Твой
не мил мне мир сирот и душегубов.
Я никакому не дивлюсь уж знанию,
тем паче — связанному с умерщвленьем плоти;
не жди, однако, и бесстрастного признания,
что, дескать, знаю: время убивания
давно пришло и не проходит вроде…
Я есть нетонущая ветвь под водопадом.
Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада.
Но и за тою оказавшись дверью,
я буду утверждать, что рада
своей судьбе, что ни досады,
ни горечи в душе… — Не оттого ль, что верю? —
Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю
и повторяю: прибывая
куда-нибудь, не пребываю
на месте том, а убываю
оттуда. Верой веру убиваю.
Так и живу, с собой не совпадая,
не обретая сути или формы,
смущённо сущее обозревая,
как смотрит солнце после шторма.
Живу — и ничего иного
ни знать я не желаю, ни желать,
ни торопить себя, ни снова
начать; жила бы как живу или жила:
без всякого хотенья вспоминать,
когда приходит время забывать.
И ничему в себе продленья
я не хочу теперь; от тленья
я не желаю уберечь
в себе ни мысль мою, ни речь.
Предвижу заодно картину:
как мошкара из вязкой тины
и бабочки из паутины,
к исходу рокового дня
слова прорвутся из меня
в неволю смысла, на круги своя, к рутине, —
отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»),
напоминанье о несбыточности речи,
о том, что Бытие — вхождение в Ничто,
а люди — петли мёртвые противоречий.
…На берегу две петли лиц, овал и круг,
а в них по паре глаз с бровями, нос и губы.
(Под кругом туловище — как гитара.) Пара рук
тоскливо машет пароходу. Белотрубый,
уходит он в разливе синих вод.
За синей краской горы жёлтые с пещерой
мерцают красной, в ней таятся звери
давно убитые; на острове живёт
неведомый народ; а в нём — тоска по раю.
Но эхо
рифм последних
умирает…
…Я знаю: всё, что есть не лесть,
Тебе, Который Есть Кто Есть,
должно быть, слушать скучно. Лезть
к Тебе с вопросом есть не весть
какая мудрость. Пить и есть,
плюс, может быть, латать и плесть
из облаков пушистых ложе
Своё, которое, похоже,
как Ты, мельчает и тончает, —
вот всё, что нынче отвечает
Твоим желаниям. И всё же —
вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже
грызут сомненья? Сделай честь:
не всё, признай, что в мире есть, —
Твоё. Не всё Тебе пригоже.
Крестом обкручивая шею,
я удаляюсь в ад ко всем его чертям!
Любовь не есть Твоё творенье, — смею
предположить. Твоим чертам лица,
лоснящегося жиром, очертаньям тела,
расстлённого безделием, любовь не шла
и в дни Творения. Она — не дело
Твоё. Любовь — по ту черту добра и зла.
Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест
и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест.
Любовь — когда тебя высокий поднять стремится над собой,
в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой,
который размывает память о том, что глаз узрел окрест.
Чем выше в небо — больше видно внизу земли, хотя детали
уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин.
Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, —
видней становится зато рисунок мирозданья:
калейдоскопное, случайное собрание
кругов, квадратов и спиралей,
крестов, овалов и диагоналей…
Как если б мир застыл, — забыл, что есть ещё движение,
и загляделся на себя с глупейшим выражением.
(Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет,
молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.)
Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье.
Точнее, памяти оно — непререкаемое тленье.
Ещё: блаженство — это верность, а не простое «непредать».
Добро не есть «незло»; и если надо передать
в словах значенье «жить», то мало слов «не умирать».
Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение,
а устраненье вечных мук его непостижения.
Исчезновенье памяти. Её освобождение
от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение
в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…
Часть вторая
Устала услаждать Тебя. Хореи эти, ямбы
фальшивы, ибо речь нелицемерна.
«Под музыку, — сказали мне, — поются дифирамбы,
а в рифму не бранятся!» Это верно.
Но не для музыки я так, — для нагнетания
внутри себя иного состояния…
«Поэзия… Разгул… Предел…»
Ты где? Вот, сядь на стул: Тебе
не будет музыки! Отныне «всё и вся» —
не «Ты», а «я».
Хоть ненадушен Ты и малодушен, —
поближе уши! И не только слушать, —
записывать теперь изволь
в тетрадь слова для тех, кого пугает
лишь свет дневной, кто обретает
через уход существованье там,
где лишь сплошные «нет» и цифры «ноль»,
а если «ноль» — цена, её не платят.
Я говорю о царстве огненных печатей.
Отсутствие. Ничто. Ничто опять.
Движенья избеги. Но медленно, в покое.
Что сделано — раз-сделано, пора понять.
Ещё: не слушай тех, кто называть
спешит примкнувшего к Ничто «изгоем».
Ещё: беседу двух людей —
о чём бы ни была — терпеть трудней,
чем тысячеголосый гвалт. При ней,
беседе, не уйти от боли,
возникшей из-за прищемленья воли
меж «ты» и «я»: «два» есть надрез без шва
на теле «мы». Подай скорей
скоросшиватель для гвоздей,
пригодных при распятии. Не смей
Твоих выбылтывать идей:
заткни их в задницы блядей.
Среди людей в любые дни
я значусь как число «13».
Но ни к чему и мне они —
я бы смогла ни с кем не знаться.
Подай мне посему и сон,
а также кофе с молоком.
Несладкий, чтоб не разоряться.
Из снов подай мне только беспредметные.
Свет убивает знания запретные.
С рассветом вседоступным начинаются забеги
крысиные, где победивших не было вовеки.
Ещё: сильнейшему из криков раздаться не случилось.
Желаннейшее из желаний — то, что не осуществилось.
В морях беспечности и смеха лежат течения из слёз.
Во всём таится всё — и в этом лежит секрет метаморфоз.
Не уходи в глубины «я» — пусть, так сказать, глубины
пробулькаются сами пузырями из трясины.
Ещё: на всё, что «есть», мне было наплевать.
Люблю я только то, что «будет» никогда опять.
Вообрази ещё такое:
мой голос всех лишит покоя,
поскольку острое, нагое,
стрелой вонзится слово в пуп.
И даже стрелки виновато
на всех смешались циферблатах.
В часовщики идти мне надо:
мои глаза — как пара луп.
Нет, мне не быть кудрявой Музой
с глазами вязкими медузы,
и никакие в мире узы
лишить меня моих скорлуп
не в состояньи. «Одиноко» —
точнейшее из слов; ни слога
в него не втиснешь — равнобоко
оно и равнооко. С губ
моих теперь слетают фразы
из прочих слов — и в пересказе
они гласят, что Ты мне люб.
Вообрази ещё бессвязный сон:
отрывок женской почему-то речи,
произнесённой на немецком языке,
отрывок лишь, как шпиль, и только он,
готической постройки вдалеке, —
слова, что сон есть потеснившаяся боль.
Что б это значило? Тем паче — на наречьи,
где смысл не вяжется с звучанием: «яволь»,
к примеру, значит «хорошо», а не «уволь».
Поскольку я немецкий знаю плохо, роль
в хозяйстве важную играет он моём:
чем меньше нам язык знаком,
тем проще не кривить душой на нём.
А по-немецки что ни слово — то в спину нож; автомобиль,
влетевший — тоже сзади — в твой на скорости 120 миль…
Бессвязный сон. Сухие губы. За ними — брешь и желтизна.
Над ними — дождь арийский. Грубый. И произносит «Да!» она.
Но по-немецки. Затопила это «Да!» вода.
Смутила глаз её прозрачность, размыла их небесный цвет,
тот самый, что сама разлила, окрасив им весь белый свет, —
и повторила отраженьем всего и вся (сказал Платон)
очей первоначальных краски размытой каждый полутон.
Теперь — о тёмном глазе. Тёмный
хранит и отвергает Слово.
Того хранит и отвергает, Кто именем не именован.
Хранит и отвергает мир, хранит и отвергает снова.
Он — «Нет» всегда тому, что «Да».
«Нет» — вот его первооснова.
Ещё задача вот какая
Тебе: понять кто я такая.
Понять что это значит — «я»…
Сперва впиши в тетрадь меня,
а после вычеркни. Произнеси негромко
что вычеркнул. Негромко, ибо эхом
вернётся громкий звук. Помеха
всему, что есть, запомни, — повторение.
Оно есть грех, не знающий прощения.
Помимо существительных, любые части речи
не забывай вычеркивать при составленьи речи.
И меньше этих существительных имён!
Я знала одного поэта. Он
кретином сущим был — он заносил
в тетрадь любую существительную ахинею,
и, никогда не расставаясь с нею,
с тетрадью, раскрывал её при встрече и глаголил:
«Америка! Оплот! Свобода! Вечность! Воля!»
и прочее. Когда не стало сил,
я попросила пояснить. Он пояснил —
сказал: «Представь, такая вот поэзия!»
Недавно он преставился — и рада я донельзя.
Ещё я рада моему акценту,
как памяти о том, что
родина не здесь,
а время знает категорию «давно»;
в другом пространстве след исчез не весь,
а лиходейство не завершено;
превечный Рим по-прежнему стоит,
но купола над храмом нет, — разбит.
Ещё: никто не стоит нынче правды. Лги!
Никто не слышит крика «Сгинь!»
Идёт орда идиотов. Нет, — пришла.
Не просто идиоты, — шлак.
Взгляни — какие омерзительные лица!
От шлака прежнего их отличает лишь уменье длиться.
Не мудрствуй, говоришь, не поднимайся глубоко —
чем выше яма, тем труднее возвратиться…
Куда, однако? Низко, высоко —
не всё ли яма? Где её граница?
И что, скажи, такое в яме дно —
не опрокинутый ли пик оно?
Но как бы ни было, — не удалюсь, не досказав.
Ты прав: всему начало — словеса.
Как и Тебе, мне есть о чём поведать
из прошлого. Я тоже верю в кредо,
что главное — продлиться. Говорят,
никто под Богом (как и Ты) не свят.
Я девочкой… Увы, не превратиться
тем, кто похож на жабу, в принцев.
А принцам — даже лучшим душам —
не привыкать давить лягушек.
И ничего иного вроде
в истории не происходит.
Чего желают эти принцы?
Все одного: ты — как вещица
для них, лягушка, и тебя
они в самих себя, «любя»,
преображают. Подражают
при этом все Тебе. Но я
Тебя, правителя всея
земли, не чту. Черты
Твои… Да что черты —
ничем не нравишься мне Ты!
Ты прав: во мне клокочет гнев…
Но этот гнев любви Твоей вдвойне
добрей. Никто покамест не готов
вообразить себе мою любовь.
А посему итог всему — прощание.
Банальное не признаёт нюанса.
Реальность вышибла меня из транса,
и там, в реальности, — к заглавной полосе,
к центральной улице, стремятся все.
Не уповая больше на мою
способность быть не в центре, на краю,
иду туда, где все, курю табак
и кофе пью. Трясу под шаг
угарной головой и, слепо
бредя, роняю наземь пепел —
сомненья, образы, слова, —
всё, чем набита голова.
Учусь теперь не помнить. Лгать красиво.
С собой прощаюсь суетливо.
Смотрю как расстаётся на рассвете
со мною тень моя. Как с детством — дети.
Как плоть — с душой… Стараюсь не тужить:
лишь неживые и умеют жить.
(1992)