Яна Джин - Неприкаянность
Обзор книги Яна Джин - Неприкаянность
Яна Джин
Неприкаянность
О ВЕРЕ В СОМНЕНИЯ
(Вместо предисловия)
…когда осталось высказать столько крупных истин.
Лев Толстой— 1-
Вначале, как известно, было сомнение. Стоило Адаму с Евой вкусить от Древа Знания, — на них нашла досада. Они и не подозревали, что райские условия существования да и сам «чудотворец» так горько их разочаруют. Если до рокового дня супруги довольствовались скукой как наиболее «революционным» выражением чувства неустроенности в быту, то теперь, приобщённые к знанию, — действительно взбунтовались. За что и были осуждены на жизнь среди нас.
Прошло пять с лишним тысяч лет, но этот инцидент продолжает порождать вопрос, которому, мне кажется, не уделили пока должного внимания. Кто же, в конце концов, оказался грешником или злодеем: Адам с Евой или Творец, предписавший им блаженство неведения? И действительно ли неведение суть блаженство? Ответ, впрочем, важен меньше, чем вопрос. Точнее, смысл ответа заключен в существовании вопроса, который, подобно вкушению запретного плода, есть образец глубинного бунта.
Я поступила бы как Ева: поддалась бы искушению, ибо убеждена, что незнание сущего порядка или смирение с ним — не рай. Всякий сдвиг в истории цивилизации — следствие интеллектуального восстания против статус-кво. Всякий человек, считающий, будто мудрость — это пребывание «во тьме спасительной» касательно природы вещей или собственной души есть человек лишний. Не способный на помощь другому.
Сегодня эта аксиома не обходится, увы, без столь же кровавых доказательств, какие были предъявлены 21 век тому назад, когда поступило благовестие, что все мы спасены и главное отныне — не оплошать. Невзирая на монументальный прогресс в знании, нравственно люди почти и не продвинулись вперёд по сравнению с мгновением, когда Каин вычислил, что он не сторож брату своему. Истый потомок брата его Авеля, Христос, доказывал свою правоту кровью, получается, зря: мир, в котором мы обитаем, тот же, что и при Каине. И как и при Каине, тем, кто обрели искупление бесплатно, некогда «сторожить брата своего». Включая «братьев наших меньших», которых постоянно бьём «по голове». И которые сами сторожат нас. А кузенов кушаем, когда считаем съедобными.
Даже с позиций безучастной мысли дела наши обстоят плачевно, ибо с лёгкой руки и тяжелого креста Иисуса мы продолжаем верить, будто Добро в конце концов одолеет Зло, а посему «наступление» первого (углубление соперничества с природой, безудержное распространение фантомов демократии, расширение прав человека исключительно за счёт эгоизма) приводит к посрамлению второго. Истина, наверное, заключается в том, что либо первое вдохновляет второе, либо же — ещё хуже! — Добро и Зло не существуют раздельно. Их противопоставление — иллюзия мозга, примитивизирующего мир в целях облегчения своего труда. Такая же, скажем, как изгнание смерти из жизни. К тому же Добро — если изредка и одолевает Зло, то за счёт отказа от собственной сути и воплощения в свою противоположность.
Но говорить о нравственном кризисе нынешнего времени глупо: кризис сей, увы, абсолютен. И был таковым вечно. Это предположение имеет важнейшее значение для тех из нас, кто относят себя к поэтам. Ибо современной поэзии — я в этом тоже убеждена — следует исходить прежде всего из осознания нравственно-метафизической беды, постигшей человека… в начале дней. Этим же, впрочем, — постижением драмы пребывания в любом пространстве и времени, — поэты занимались… с начала дней.
Что же тогда должно отличать современную поэзию?
Вечно задавались и этим вопросом. Пространство или время всегда, везде и только являет себя в конкретной ипостаси, — и люди всегда и везде убеждены, что только нынешняя… современна. То есть отличается от любой прочей ипостаси. Убеждены люди в том справедливо, пусть Библия и твердит, будто «не от ума» говорят об отличии нынешнего от прежнего. Вечного.
Кстати говоря, сама эта фраза «вечный вопрос» претерпела во времени коррозию, в результате которой звучит теперь так же, как «тривиальный вопрос». Напомнив посему, что «вечный вопрос» есть вопрос… вечный, а не просто назойливый, вопрос, не исчезающий из какого бы то ни было пространства или времени, возвращаюсь к поставленному: что же это есть, — «современная поэзия»?
— 2-
Начну с отступления. В котором, как и в «главном» тексте, убеждения и сомнения часто взаимозаменимы.
В моём понимании, которое, как и любое, схематично, — история мысли сводится к бессрочным ремонтным работам на двух «столбовых дорогах». Первая ведёт в палестины, где спасение ищут в возвращении к блаженству неведения, а другая — в край, где в середине растёт Древо Знания. И где люди, ведая что творят, сомневаются в ими творимом и посему постоянно подстрекают себя на поиски лучших альтернатив. Причём, в этих поисках они постоянно же осматриваются на помянутое Древо, поскольку Знание, разум, считают не только средством решения любого вопроса, но и его содержательной частью. То есть — частью ответа. Моцарт и Достоевский, Руссо и Пушкин, к примеру, трудились на первой из дорог. Гёте и Ницше, Толстой и Бродский — на второй.
Благодаря иронической скрутке понятий, первые считаются более невинными и менее категоричными, нежели вторые. Но мне кажется, что, если решиться на невозможное, т. е. забыть про гениальность первых и преодолеть волшебство созданного ими мира, — можно заключить: они, первые, завлекают нас в тёмные пещеры наподобие тех, которыми пестрят Кандахарские горы. Мне кажется ещё, что философский выбор Достоевского — возвращение к чистоте и простоте веры как к последнему утешению — мало чем отличается от деспотического указа подчиниться тому, о чем слышали все, но представления не имеет никто. Если бы Достоевский был не сочинителем, а правителем страны, я бы из неё эмигрировала.
Куда приятней и полезней обитать не в непролазной пещере, а на толстовской поляне, ясность которой обещана свободой мыслить и сомневаться. Голландия со Спинозой, прилежным шлифовальщиком окуляров, мне милее Афганистана с Омаром, одноглазым талибским муллой. Мой любимейший из героев Достоевского, Иван Карамазов, ратовал за интеллектуальную разновидность веры, не связанную с жертвоприношениями. До тех пор, пока такая религия будет изобретена, я предпочитаю оставаться атеисткой. Не забывающей, что слова и мысли, как окуляры, смазывают всё, что не делают более ясным.
Кстати, — об омарах. В голове недавно обнаружили клетки, ответственные за всё, что противно рассудку: слепое доверие, муравьиная стадность и пр. Церковники возрадовались: бог так же неизбежен, как зрение, — и без омаров, стало быть, не обойтись! Мне, однако, эта сенсация напомнила о давней кёстлеровской теории, что трагедию человека не понять без знания его «шизофизиологии», — структуры мозга. В отличие от животных, с коими людей роднит рептильный мозг, нам придан был церебральный. Рассудок. Связи между двумя нет: второй не развился из первого, а наложился на него. В чём легко может убедиться каждый из нас при наличии навыков в трепанировании черепов.
Рептильный мозг, (в прямом смысле) нижний, постоянно тянет нас туда же, куда — животных. Поздний же мозг, (в прямом и переносном) высший, — в обратную сторону. Куда — Спинозу. Отсюда — и все невзгоды. Артур Кёстлер был оптимист: рано или поздно бог одарит человека знанием химических рычагов, отключающих «рептильность». Предпочтительнее, думаю, органическая диета: не жрать омаров…
— 3-
А теперь возвращаюсь к заявлению, что, будь Достоевский правителем, я бы из его государства сбежала. Подобные заявления осмеивают, как правило, посредством аргумента, который, мол, следует считать азбучной истиной: искусство и жизнь — две большие разницы, руководствующиеся разнящимися же принципами и целями.
Эта «истина» лжива сразу по двум причинам.
Во-первых, искусство создаётся только людьми и только для людей. Ни логически, ни этически меня не впечатляют псевдо-мистические теории, согласно коим художественные «откровения» диктуются небесами, а поэт, соответственно, есть лишь посредник между богами и плебсом. Во-вторых, будучи продуктом труда, искусство призвано задавать вопросы и отвечать на них с конкретной целью, непосредственно связанной с человеческой практикой. Поскольку эта мысль проста, «как мычание», любая попытка узаконить противоположную, попытка, предпринятая пусть даже гениальным художником, равнозначна в лучшем случае дезертирству, а в нормальном — насилию над самою идеей искусства.
Поэтому, скажем, пушкинская догадка, будто поэзия должна быть глуповата, мне и кажется — прости, Господи! — безответственной. Пусть даже Пушкин хотел сказать, что «в поэзии всё, что следует сказать, невозможно сказать хорошо» (У.Х. Одэн), ибо неглуповатая мысль не вмещается в прокрустово ложе стиха. Если бы Эйнштейн выказал невозмутимость, узнав, что его открытие обусловило создание нового средства убиения авелей, — к моим досадам прибавилась бы ещё одна. Пусть даже свою невозмутимость он попытался бы оправдать «нейтральной» природой «жанра», в котором работал, — теоретической физики. Но в его случае нравственный гений был равновелик интеллектуальному. Иными словами, Эйнштейну не могла придти в голову глуповатая мысль, будто гений даёт человеку право быть меньше или больше того, что он есть: человек. Сторож брату своему.