Дмитрий Быков - Последнее время
И в мыслях — вялых, мусорных, проклятых — все возникало: «Вызвался, дурак! Ну ладно бы — случилось это в Штатах… А ведь у нас без паспорта — никак!..»
…И все-таки — есть некая защита. Стремительный наркоз. Всегда готов. Спасение от мелких пыток быта, потерь любимых или паспортов. Глухой удар свершившегося факта, томление напрасной суеты… Все носишься, все не доходит как-то. Потом дойдет — и уж тогда кранты!..
Всего не сознавали до сих пор мы. Пока она, уставив в точку взгляд, еще сидела на краю платформы, — я повернулся и пошел назад, заглядывая под ноги, под лавки, — распаренный, испуганный и злой…
Клочок земли с клочками чахлой травки, заплеванный подсолнечной лузгой, утоптанный до твердости бетона… Собака, задремавшая в тени…
Она сказала, не меняя тона:
— Ну ладно, ехать надо. Ждут они.
Я поразился: держится! Куда там! Не рвет волос, не требует воды, меня не объявляет виноватым. Есть женщины: угрюмы и тверды. На чем стоят — уж в том не прекословь им: недаром и в глазах ее — металл…
— Билеты — к черту! Паспорт восстановим, другое — вышлют, — я пролепетал. — А денег дам — осталось от степухи, и гонорар через четыре дня…
Ее глаза, как прежде, были сухи и, как всегда, смотрели сквозь меня.
— Кто вышлет-то? — она спросила тихо. — Мать с Аськой на Байкале. Не в Чите. Друзья вот разве — Леха. Или Тимка. Они могли бы выслать. Да и те… И Леха, ко всему, без телефона, а Тимка на работе допоздна… И Аська потерялась. В смысле — фото. А я их в Ленинград отцу везла.
Потом мы ждали больше получаса. Асфальт, окурки, пыль, песок, забор. Молчали — разговор не получался, да и какой тут, к черту, разговор! Чужой поселок, где, по сути дела, ни близких, ни знакомых — никого. Безлюдье. Пыль. Распаренное тело… Мне страшно тут, а ей-то каково?..
…Автобус подошел, как бы хромая, — клонясь направо, фыркая, гудя, — и скоро улицею Первомая мы с Машей шли — не знаю уж, куда. По матерью указанным приметам она с трудом искала нужный дом.
— Нет, погоди, — не в этом и не в этом… Должно быть, в том. А может быть, и в том…
Какой-то вялый пес, с ленцой полаяв, привстал и вновь улегся под забор. Дом отыскался — не было хозяев, и это был совсем уже минор. Моя любовь сидела у забора, в густой траве. Ей было все равно. Признаться, безысходнее укора я не видал достаточно давно.
Вот тут я наконец и докумекал, — а прежде понимал едва на треть! — что ужас не в потере документа, не в том, чтоб в институте пролететь, не в том, чтобы в толпе других счастливцев не пересечь заветную черту, не в том, чтобы с оравой их не слиться, — а в том, чтобы лететь назад, в Читу, чтобы опять работать где попало, считать копейки, дочку поднимать, повсюду слышать: «Ты ведь поступала!». Всем объяснять: «Попробую опять» …В пустой Чите, безденежье проклятом, — ах, кони, кони, больно берег крут… Вот что пропало вместе с аттестатом.
И если в институте не поймут…
Но тут, по стекла пылью запорошен, по улице, по правой стороне, проехал темно-красный «Запорожец», принадлежащий Машиной родне. Они ее узнали, чуть не плача.
— А это муж твой, что ли? Что же прячешь?
— Да нет, не муж, какое… Друг он мне.
Хотя она тут не бывала сроду, но вся родня, собравшись на крыльце, признала материнскую породу в ее речах, фигуре и лице. До кладбища нас довезли в машине. Путь — километров около пяти. Она взяла пионы. Мы решили, что мне к могиле незачем идти.
…Кладбищенский покой традиционный, тишь, марево июньского тепла. Березы над оградою зеленой слегка шумели — Троица была. На двух березах с двух сторон дороги висели две таблички жестяных, и обрывались на последнем слоге, не умещаясь, надписи на них, расползшимися буквами по жести: «Вас просит поселковый исполком класть старые венки не в этом месте, а в отведенном. Просьба это пом…»
Ребенок — самый дальний Машин родич, одна из тех белесых милых рожиц, которые особенно люблю, — с собою взятый в тот же «Запорожец», в отсутствии отца пополз к рулю. Он жал гудок, жужжал, крутил баранку и, радостным оборотясь лицом, мне пальцем показал на обезьянку, привешенную к зеркальцу отцом.
…На кладбище народу было много, и странный мужичок еще бродил — внезапно, безо всякого предлога, он останавливался у могил, склонялся к ним, — читая, что ли, имя? — причем склонялся низко, до земли… Но тут вернулась Маша со своими. Уселись в «Запорожец», завели…
— Кто это? — я спросил, не понимая.
— Да их тут много. Троица сейчас, — кто ходит, оставляем в поминанье стопашечку, как водится у нас. Ну, всяко — самогоночка бывает, а этих после ходит без числа, опохмеляться ж надо — допивают, — мать мальчика в ответ произнесла. — А то, бывает, просит, как собака: «Дай на похмел!» — «На, отвяжись ты, на!..»
И Маша улыбнулась, но, однако, уж лучше бы заплакала она.
Она как будто тяготилась мною, и это бы почувствовал любой. Моей — вполне достаточной — виною, своей — вполне достаточной — бедой. Не знаю, где и как, — по крайней мере, в России этого не превозмочь: любовь не возникает при потере всех документов, паспорта и проч. Особенно в период абитуры, без помощи от матери-отца, когда еще не пройденные туры потребуют собраться до конца… Любовь, когда кругом чужие стены, когда от зноя плавятся мозги, любовь — в условьях паспортной системы, собак, заборов, пыли и лузги?.. Да и во мне самом преображалось то, что меня за нею повело. Какая тут любовь? — скорее жалость… Вина. Тоска. И очень тяжело!
…А Машин дед в поселке жил у некой сердечной, одинокой и простой заведующей местного аптекой (другие называли медсестрой). Не знаю точно, да и все едино. Нас подвезли и в дом позвали: «Ждут». Все, что осталось, — записи, машина и документы — находилось тут.
Был стол накрыт, и, как обыкновенно, за ним заране собралась родня. Им Маша пошептала и мгновенно ушла, не оглянувшись на меня. Две женщины закрылись с нею в ванной… Потом она оттуда вышла вдруг — походкой новой, медленной и странной, в застиранном халатике, без брюк.
«Кровотеченье… Экая морока! — подумал я, помимо воли злясь. — Ведь знала все! Не рассчитала срока и по жаре куда-то собралась! Да тут еще, ети ее, потеря всех документов… Если бы найти! Доехать до Москвы, по крайней мере! А вдруг ей худо станет по пути?»
Но нет, пока держалась. Сели рядом. Хозяева разлили самогон. Она, конечно, отказалась (взглядом). Я думал отказаться ей вдогон, но после передумал: в самом деле, в такой тоске не выпить стопку — грех. Кругом, как полагается, галдели. Хозяйка говорила громче всех:
— Недавно мы с племянницей на пару, — ох, выбрались-то в кои веки раз! — поехали в Москву смотреть Ротару и видели ее — ну прям как вас! Ходила по рядам и пела, пела — сначала брат с сестрой, потом она, — а платье-то открыто, ясно дело — гляжу, спина — вся потная спина!..
И я подумал с тайною досадой на собственную мелочность и спесь — ведь вон как уминаю хлеб и сало, которые мне предложили здесь, — что стоило доехать аж до центра и за билет переплатить сполна за то, чтоб ей из этого концерта запомнилась лишь потная спина!..
Мне было стыдно перед этим домом. Кто я такой, что так со всеми строг? Здесь так милы со мною, с незнакомым, как мне и со знакомым — дай-то Бог!..
…Здесь устоялся дух жилья чужого — все запахи, все звуки, весь уклад. Здесь все стояло прочно и толково, как на деревне и дома стоят. Диван со стопочкой подушек-думок, для праздника придвинутый к столу, в буфете старом — пять хрустальных рюмок и зеркало высокое в углу, и марлевый клочок, прибитый к фортке — от комарья, и фото на стене — серьезный юноша во флотской форме, хозяйка в шали… Я хмелел, и мне хозяйка говорила почему-то, на Машу взгляд переводя порой:
— Как он приехал, я жила без мужа, он, стало быть, был у меня второй. Но мы не расписались — мне ж не двадцать, как он пришел, мне было сорок пять… Да мы и не хотели расписаться, нам только б вместе старость скоротать… Под шестьдесят ему уже, не шутка. Ко мне переселился, в этот дом. Врачи сперва сказали — рак желудка, нет, легких — обнаружилось потом. Да что теперь… Его у нас любили. Я тут поговорила — к сентябрю и памятник поставят на могиле, — его любили, я же говорю. А мне теперь, одной… — она всплакнула, взяла стакан наливки со стола, немного отпила, передохнула…
— Насчет машины — сразу отдала. Что мне с машины? Отдаю не глядя. Тут, Маша, скоро твой приедет дядя, — он сам тогда оформит все дела. Ему и чертежи отдам навечно, — спецам бы показать, да их же нет, — а я не понимаю ни словечка… Ну он-то разберется: инженер!..
Выходит, Маша попусту крушилась, мы попусту мотались в Чухлино, поскольку все без нас уже решилось, и, видимо, достаточно давно.
…Уже по пятой рюмке выпивали, и все же не предвиделось конца. Уже с каким-то гостем — дядей Валей — мы «Приму» закурили у крыльца… Двухдневною щетиною темнея, он говорил: