Дмитрий Быков - Последнее время
Звонил в Калинин, после — на вокзал и там подробно объяснял кому-то все, что ему я бегло рассказал. Мы терпеливо ждали: или-или. А вдруг нашлось? Возможно ведь вполне…
— Нет, ничего нигде не находили. Езжайте. Разберутся в Чухлине.
— А справку?
— Справку выдам. Что пропало?
— Все, все пропало: паспорт, аттестат…
— Вот я пишу, что к нам не поступало. А родственники деньги возместят.
— Да родственники где? — она сказала. — Отправила на отдых из Читы. Нет никого. Ведь ничего не знала. А с аттестатом столько маеты, а тут погубит каждая отсрочка, везла, сдавала, вот тебе и на, а у меня родни-то — мать и дочка…
И наконец расплакалась она.
Она рыдала судорожно, жалко, вся вздрагивая, покраснев лицом, — девчонка, городская приживалка, покинутая мужем и отцом, — отчаянно выплакивала, жадно, вовсю, взахлеб, не вытирая слез, — безвыходно, бездумно, безоглядно (обиженный ребенок, битый пес), — всю жизнь свою, все белое каленье, все униженья, каждый свой поклон, — и этот час. И это отделенье. И этого майора за стеклом.
Он выдал справку.
— Ну, не огорчайтесь. И поспокойней. Это не в укор. Все обойдется. Ну, желаю счастья. Пойдут навстречу, — произнес майор.
…Я шел за ней — без слова, без вопроса и видел, что она едва идет, — и вдруг она сказала глядя косо:
— О Господи!
И следом:
— Идиот!
Я промолчал. Вошли в метро. Прохладно. Что делать: виноват — не прекословь.
Она сказала:
— Извини!
— Да ладно. Чего уж там…
И замолчали вновь.
Я проводил ее до Павелецкой, и было бесконечно тяжело от хрупкости ее фигуры детской и от всего, что с ней произошло. Покоем ночи веяло от сада. Все как вчера — и все не как вчера…
Я сжал ей локоть.
— Ладно. Все. Не надо.
Она исчезла в глубине двора.
Я возвращался, проводив подругу, — во рту помои, в голове свинец, — по кольцевой. По замкнутому кругу. По собственной орбите, наконец.
Нас держит круг — незримо и упруго. Всегда — в своем кругу, в своем дому. И каждый выход за пределы круга грозит бедой — и нам, и тем, к кому. Не выбивайся, не сходи с орбиты, не лезь за круг, не нарушай черты — за это много раз бывали биты, и поделом, такие же, как ты!
…Где тот предел, — о нем и знать не знаешь, — где тот рубеж заказанный, тот миг, когда своей чудовищной изнанкой к нам обернется наш прекрасный мир, — о, этот мир! Хотя бы на мгновенье вернуться, удержаться, удержать! — но есть другой, и соприкосновенье мучительно, и некуда бежать, — другой, но без спасительных кавычек, и Боже правый, как они близки! О, этот мир полночных электричек, вокзалов и подсолнечной лузги, мир полустанков, тонущих в метели… Он и во сне вошел в мое жилье, когда, едва добравшись до постели, я, не раздевшись, рухнул на нее.
…Ночь напролет он снился мне. Под утро — измученный, с тяжелой головой, — я вышел на балкон. Светало смутно, и капли на веревке бельевой означились. В предутренней печали внизу лежал мой город, как всегда, и первые троллейбусы качали блестящие тугие провода.
1989 год
Послесловие
Я кончил эту вещь тому три года и не нашел издателя ни в ком. С тех пор пришла тотальная свобода, и наш барак сменился бардаком; и то, и это, в сущности, несладко, но нам, как видно, выделен в удел порядок — только в виде распорядка, свобода же — как полный беспредел. Сейчас любой задрипанный прозаик, любой поэт и прочая печать с восторгом ждут завинчиванья гаек, и я не вправе это исключать. По крайней мере, все, что о России тут сказано, — пока осталось в силе (тем более, что снова холода, но нынче мы их сами попросили). А быдла даже больше, чем тогда.
Но изменилось, кажется, иное: распалось, расшаталось бытие, и каждый оказался в роли Ноя, спасающего утлое свое суденышко. Петля на каждой шее. Жить наконец придется самому, и мир вокруг глядит еще чужее, чем виделось герою моему.
Теперь наш круг не выглядит защитой, гипнозов нет, а значит, нет защит. Вокруг бушует некто Ледовитый, и мачта, как положено, трещит. Что — ирреальность летнего вокзала, когда кругом такая кутерьма, и Дания по-прежнему — тюрьма (а если б быть тюрьмою перестала, то Гамлет бы и впрямь сошел с ума!).
Все сдвинулось, и самый воздух стонет. Открылась бездна. Пот и кровь рекой. Поэтому — кого теперь затронет история о мелочи такой? О девочке (теперь читай: Отчизне. Теперь тут любят ясность, как везде). О паспорте. Об отвращеньи к жизни, о столкновеньи с миром и т. д.
Теперь, когда мы все лишились почвы и вместе с ней утратили уют, и в подворотнях отбивают почки, а в переходах плачут и поют, — уже не бросить: «Мне какое дело?» Не скрыться в нишу своего труда. Все это, впрочем, было. Или зрело. И я боялся этого тогда.
Но, переменам вопреки, рискую извлечь свою поэму из стола, хотя в нималой мере не тоскую о временах, когда она была написана. С тех пор я как-то свыкся, что этой вещи не видать станка. Она слетела, помнится, из «Микса», из «Юности»… Но ленится рука перечислять. Смешно в последней трети столетия, страшнейшего на свете, борца с режимом зреть в своем лице. К тому же я издал в родной газете кусок из отступления в конце.
Теперь о Маше. Маша в самом деле была сильна и все перенесла, хотя буквально через две недели (чуть не того же самого числа, когда я вещь закончил), пролетела в Вахтанговском, где на плохом счету ее никто не числил. Впрочем, дело обычное. Но вновь лететь в Читу ей не хотелось. По чужим общагам, чужим квартирам (я не сразу вник, считать позором это или благом) — она прошествовала ровным шагом и поступила наконец во ВГИК. Во ВГИКе окрутила иностранца и к сцене охладела, говорят. Она приобрела подобье глянца и перешла в иной видеоряд. Железною провинциальной хваткой, не комплексуя, исподволь, украдкой она желанный вырвала кусок. Какою отзывался мукой сладкой ее висок и детский голосок! О, эта безошибочность инстинкта, умение идти по головам… Она добилась своего и стихла. Я тоже не пропал. Чего и вам…
Ну вот. Почти без всякого кокетства я выпускаю бедное наследство небывшего романа. Видит Бог, хотя во мне еще играло детство, — конфликт поэмы никуда не делся. И если б я на самом деле мог его назвать… «Я с миром», «мы с тобою» — все в поединке вечном: Я-не-Я, и никакое небо голубое не выкупит кошмара бытия, его тоски, его глухого чрева… Но под моим окном, как прежде, древо растет себе неведомо куда, под ним гуляет маленькая дева… Троллейбус поворачивает влево, покачивая, значит, провода.
1992 год
Элегия на смерть Василья Львовича
«Это не умирающий Тасс,
а умирающий Василий Львович.»
Пушкин…Он писал в посланье к другу:
«Сдавшись тяжкому недугу,
На седьмом десятке лет
Дядя самых честных правил,
К общей горести, оставил
Беспокойный этот свет.
Вспомним дядюшку Василья!
Произнес не без усилья
И уже переходя
В область Стикса, в царство тени:
„Как скучны статьи Катени-
На!“ Покойся, милый дя-
дя!» Но чтоб перед кончиной,
В миг последний, в миг единый —
Вдруг припомнилась статья?
Представая перед Богом,
Так ли делятся итогом,
Тайным смыслом бытия?
Дядюшка, Василий Львович!
Чуть живой, прощально ловишь
Жалкий воздуха глоток,—
Иль другого нет предмета
Для предсмертного завета?
Сколь безрадостный итог!
Впрямь ли в том твоя победа,
Пресловутого соседа
Всеми признанный певец,—
Чтоб уже пред самой урной
Критикой литературной
Заниматься наконец?
Но какой итог победней?
В миг единый, в миг последний —
Всем ли думать об одном?
Разве лучше, в самом деле,
Лежа в горестной постели,
Называемой одром,
Богу душу отдавая
И едва приоткрывая
Запекающийся рот,
Произнесть: «Живите дружно,
Поступайте так, как нужно,
Никогда наоборот»?
Разве лучше, мир оставя,
О посмертной мыслить славе
(И к чему теперь оне —
Сплетни лестные и толки?):
«Благодарные потомки!
Не забудьте обо мне!»
Иль не думать о потомках,
Но печалиться о том, как
Тело бренно, говоря
Не о грустной сей юдоли,
Но о том, как мучат боли,
Как бездарны лекаря?
О последние заветы!
Кто рассудит вас, поэты,
Полководцы и цари?
Кто посмеет? В миг ухода
Есть последняя свобода:
Все, что хочешь, говори.
Всепрощенье иль тщеславье —
В этом ваше равноправье,
Ваши горькие права:
Ропот, жалобы и стоны…
Милый дядя! Как достойны
В сем ряду твои слова!
Дядюшка, Василий Львович!
Как держался! Тяжело ведь —
Что там! — подвигу сродни
С адским дымом, с райским садом
Говорить о том же самом,
Что во все иные дни
Говорил — в рыдване тряском,
На пиру ли арзамасском…
Это славно, господа!
Вот достоинство мужчины —
Заниматься в день кончины
Тем же делом, что всегда.
…Что-то скажешь, путь итожа?
Вот и я сегодня тоже
Вглядываюсь в эту тьму,
В эту тьму, чернее сажи,
Гари, копоти… ея же
Не избегнуть никому.
Благодарное потомство!
Что вы знаете о том, что
Составляло существо
Безотлучной службы слову —
Суть и тайную основу
Мирозданья моего?
Книжные, святые дети,
Мы живем на этом свете
В сфере прожитых времен,
Сублимаций, типизаций,
Призрачных ассоциаций,
Духов, мыслей и имен.
Что ни слово — то цитата.
Как еще узнаешь брата,
С кем доселе не знаком?
На пути к своим Итакам
Слово ставим неким знаком,
Неким бледным маяком.
Вот Создателя причуда:
Так и жить тебе, покуда
Дни твои не истекли.
На пиру сидим гостями,
Прозу жизни жрем горстями
И цитируем стихи.
Но о нас, о книжных детях,
Много сказано. Для этих
Мы всегда пребудем — те.
Славься, наш духовный предок,
Вымолвивший напоследок:
— Как скучны статьи Кате —
Нина! Помнишь ли былое?
Я у прапорщика, воя,
Увольненье добывал,
Поднимал шинельный ворот,
Чистил бляху, мчался в город,
Милый номер набирал.
Помню пункт переговорный.
Там кассиром непроворный
Непременный инвалид.
Сыплет питерская морось,
Мелочь, скатываясь в прорезь,
Миг блаженства мне сулит.
Жалок, тощ недостоверно,—
Как смешон я был, наверно,
Пленник черного сукна,
Лысый, бледный первогодок,
Потешающий молодок
У немытого окна!
О межгород, пытка пыток!
Всяк звонок — себе в убыток:
Сквозь шершавые шумы
Слышу голос твой холодный
Средь промозглой, беспогодной,
Дряблой питерской зимы.
Но о чем я в будке грязной
Говорил с тобой? О разной,
Пестрой, книжной ерунде:
Что припомнил из анналов,
Что из питерских журналов
Было читано и где.
В письмах лагерников старых,
Что слагали там, на нарах,
То поэму, то сонет,—
Не отмечен, даже скрыто,
Ужас каторжного быта:
Никаких реалий нет.
Конспирация? Едва ли.
Верно, так они сбегали
В те роскошные сады,
Где среди прозрачных статуй
Невозможен соглядатай
И бесправны все суды.
Так и я, в моем безгласном
Унижении всечасном —
Что ни шаг, то невпопад,—
Гордость выказать пытаясь,
Говорил с тобой, хватаясь
За соломинки цитат.
Славься, дядя! Ведь недаром
Завещал ты всем Икарам,
Обескрыленным тоской,
Вид единственный побега
Из щелястого ковчега
Жалкой участи людской!
Грустно, Нина! Путь мой скучен
Сетку ладожских излучин
Закрывает пленка льда.
Ты мне еле отвечала.
Сей элегии начало
Я читал тебе тогда.
Так не будем же, о Муза,
Портить нашего союза,
Вспоминая этот лед,
Эти жалобы и пени.
Как скучны статьи Катени-
На! Кто должен — тот поймет.
1988–1995 гг.