Дмитрий Быков - Последнее время
1988–1995 гг.
Черная Речка
Этот проспект, как любая быль,
Теперь вызывает боль.
Здесь жил когда-то Миша Король,
Уехавший в Израиль.
Мой милый! В эпоху вселенских драк
В отечественной тюрьме
Осталось мало высоких благ,
Не выпачканных в дерьме.
На крыше гостиницы, чей фасад
Развернут к мерзлой Неве,
Из букв, составляющих «Ленинград»,
Горят последние две.
И новый татарин вострит топор
В преддверье новых Каял,
И даже смешно, что Гостиный Двор
Стоит себе как стоял.
В Москве пурга, в Петербурге тьма,
В Прибалтике произвол
И если я не схожу с ума,
То, значит, уже сошел.
Я жил нелепо, суетно, зло.
Я вечно был не у дел.
Если мне когда и везло,
То меньше, чем я хотел.
Если мне, на беду мою,
Выпадет умереть —
Я обнаружу даже в раю
Место, где погореть.
Частные выходы — блеф, запой —
Я не беру в расчет.
Жизнь моя медленною, слепой,
Черной речкой течет.
Твердая почва надежных правд
Не по мою стопу.
Я, как некий аэронавт,
Выброшен в пустоту.
Покуда не исказил покой
Черт моего лица,—
Боюсь, уже ни с одной рекой
Не слиться мне до конца.
Какое на небе ни горит
Солнце или салют,—
Меня, похоже, не растворит
Ни один абсолют.
Можно снять с меня первый слой,
Можно содрать шестой.
Под первым слоем я буду злой,
А под шестым — пустой.
Я бы, пожалуй, и сам не прочь
Слиться, сыграть слугу,
Я бы и рад без тебя не мочь,
Но, кажется, не могу.
Теперь, когда, скорее всего,
Господь уже не пошлет
Рыжеволосое существо,
Заглядывающее в рот
Мне, читающему стихи,
Которые напишу,
И отпускающее грехи,
Прежде чем согрешу,
Хотя я буду верен как пес,
Лопни мои глаза;
Курносое столь, сколь я горбонос,
И гибкое, как лоза;
Когда уже ясно, что век живи,
В любую дудку свисти —
Запас невостребованной любви
Будет во мне расти,
Сначала нежить, а после жечь,
Пока не выбродит весь
В перекись нежности — нежить, желчь,
Похоть, кислую спесь;
Теперь, когда я не жду щедрот,
И будь я стократ речист —
Если мне кто и заглянет в рот,
То разве только дантист;
Когда затея исправить свет,
Начавши с одной шестой,
И даже идея оставить след
Кажется мне пустой,
Когда я со сцены, ценя уют,
Переместился в зал,
А все, чего мне здесь не дают,—
Я бы и сам не взял,
Когда прибита былая прыть,
Как пыль плетями дождя,—
Вопрос заключается в том, чтоб жить,
Из этого исходя.
Из колодцев ушла вода,
И помутнел кристалл,
И счастье кончилось, когда
Я ждать его перестал.
Я сделал несколько добрых дел,
Не стоивших мне труда,
И преждевременно догорел,
Как и моя звезда.
Теперь меня легко укротить,
Вычислить, втиснуть в ряд,
И если мне дадут докоптить
Небо — я буду рад.
Мне остается, забыв мольбы,
Гнев, отчаянье, страсть,
В Черное море общей судьбы
Черною речкой впасть.
Мы оставаться обречены
Здесь, у этой черты,
Без доказательств чужой вины
И собственной правоты.
Наш век за нами недоглядел,
Вертя свое колесо.
Мы принимаем любой удел.
Мы заслужили все.
Любезный друг! Если кто поэт,
То вот ему весь расклад:
Он пишет времени на просвет,
Отечеству на прогляд.
И если вовремя он почит,
То будет ему почет,
А рукопись, данную на почит,
Отечество просечет.
Но если укажет наоборот
Расположенье звезд,
То все, что он пишет ночь напролет,
Он пишет коту под хвост.
1991 год
Песнь песней
«Он любил красногубых, насмешливых хеттеянок… желтокожих египтянок, неутомимых в любви и безумных в ревности… дев Бактрии… расточительных мавританок… гладкокожих аммонитянок… женщин с Севера, язык которых был непонятен… Кроме того, любил царь многих дочерей Иудеи и Израиля»
А.Куприн. «Суламифь»Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион, растянутый на годы,
Когда по сотне троп, прости за троп,
Он убегал от собственной свободы —
Так, чтоб ее не слишком ущемить.
А впрочем, поплывешь в любые сети,
Чтоб только в одиночку не дымить,
С похмелья просыпаясь на рассвете.
Здесь следует печальный ряд химер,
Томительных и беглых зарисовок.
Пунктир. Любил он женщин, например,
Из околотусовочных тусовок,
Всегда готовых их сопровождать,
Хотя и выдыхавшихся на старте;
Умевших монотонно рассуждать
О Борхесе, о Бергмане, о Сартре,
Вокзал писавших через ща и ю,
Податливых, пьяневших с полбокала
Шампанского или глотка Камю.
Одна из них всю ночь под ним икала.
Другая не сходила со стези
Порока, но играла в недотроги
И сочиняла мрачные стихи
Об искусе, об истине, о Боге,
Пускала непременную слезу
В касавшейся высокого беседе
И так визжала в койке, что внизу
Предполагали худшее соседи.
Любил он бритых наголо хиппоз,
В недавнем прошлом — образцовых дочек,
Которые из всех возможных поз
Предпочитают позу одиночек,
Отвергнувших семейственный уют,
Поднявшихся над быдлом и над бытом…
По счастью, иногда они дают,
Тому, кто кормит, а не только бритым.
Они покорно, вяло шли в кровать,
Нестираные стаскивая платья,
Не брезгуя порою воровать —
Без комплексов, затем что люди братья;
Любил провинциалок. О распад!
Как страшно подвергаться их атаке,
Когда они, однажды переспав,
Заводят речи о фиктивном браке,
О подлости московской и мужской,
О женском невезении фатальном —
И говорят о родине с тоской,
Хотя их рвет на родину фонтаном!
Он также привечал в своем дому
Простушек, распираемых любовью
Безвыходной, ко всем и ко всему,
Зажатых, робких, склонных к многословью,
Кивавших страстно на любую чушь,
Не знающих, когда смеяться к месту…
(Впоследствии из этих бедных душ
Он думал приискать себе невесту,
Но спохватился, комплексом вины
Измаявшись в ближайшие полгода:
Вина виной, с другой же стороны,
При этом ущемилась бы свобода.)
Любил красоток, чья тупая спесь
Немедля затмевала обаянье,
И женщин-вамп — комическую смесь
Из наглости и самолюбованья,
Цветаевок — вся речь через тире,
Ахматовок — как бы внутри с аршином…
Но страшно просыпаться на заре,
Когда наполнен привкусом паршивым
Хлебнувший лишка пересохший рот.
(Как просится сюда «хлебнувший лиха»!)
Любой надежде вышел окорот.
Все пряталки, все утешенья — липа.
Как в этот миг мучительно ясна
Отдельность наша вечная от мира,
Как бухает не знающая сна,
С рождения заложенная мина!
Как мы одни, когда вполне трезвы!
Грызешь подушку с самого рассвета,
Пока истошным голосом Москвы
Не заорет приемник у соседа
И подтвердит, что мир еще не пуст.
Не всех еще осталось звуков в доме,
Что раскладушки скрип и пальцев хруст.
Куда и убегать отсюда, кроме
Как в бедную иллюзию родства!
Неважно, та она или другая:
Дыхание другого существа,
Сопение его и содроганья,
Та лживая, расчетливая дрожь,
И болтовня, и будущие дети —
Спасение от мысли, что умрешь,
Что слаб и жалок, что один на свете…
Глядишь, возможно слиться с кем-нибудь!
Из тела, как из ношеной рубахи,
Прорваться разом, собственную суть —
Надежды и затравленные страхи —
На скомканную вылить простыню,
Всей жалкой человеческой природой
Прижавшись к задохнувшемуся ню.
Пусть меж тобою и твоей свободой
Лежит она, тоски твоей алтарь,
Болтунья, дура, девочка, блядина,
Ничтожество, мучительница, тварь,
Хотя на миг, а все же плоть едина!
Сбеги в нее, пока ползет рассвет
По комнате и городу пустому.
По совести, любви тут близко нет.
Любовь тут ни при чем, но это к слову.
…Что было после? Был калейдоскоп,
Иллюзион. Паноптикум скорее.
Сначала — лирик, полупьяный сноб
Из странной касты «русские евреи»,
Всегда жилец чужих квартир и дач,
Где он неблагодарно пробавлялся.
Был программист — угрюмый бородач,
Знаток алгола, рыцарь преферанса,
Компьютер заменял ему людей.
Задроченным нудистом был четвертый.
Пришел умелец жизни — чудодей,
Творивший чудеса одной отверткой,
И дело пело у него в руках,
За что бы он ни брался. Что до тела,
Он действовал на совесть и на страх —
Напористо и просто, но умело.
Он клеил кафель, полки водружал,
Ее жилище стало чище, суше…
Он был бы всем хорош, но обожал
Чинить не только краны, но и души.
Она была достаточно мудра,
Чтоб вскоре пренебречь его сноровкой
Желать другим активного добра
И лезть в чужие жизни с монтировкой.
Потом — немытый тип из КСП,
Воспитанный «Атлантами» и «Снегом».
Она привыкла было, но в Москве
Случался он, как правило, пробегом
В Малаховку с каких-нибудь Курил.
Обычно он, набычившись сутуло,
Всю ночь о смысле жизни говорил,
При этом часто падая со стула.
Когда же залетела — был таков:
Она не выбирала сердобольных.
Мелькнула пара робких дураков —
По имиджу художников подпольных,
По сути же бездельников. Потом
Явился тощий мальчик с видом строгим
Он думал о себе как о крутом,
При этом был достаточно пологим
И торговал ликерами в ларьке.
Подвальный гений, пьяница и нытик,
Неделю с нею был накоротке;
Его сменил запущенный политик,
Борец и проч., в начале славных дел
Часами тусовавшийся на Пушке.
Он мало знал и многого хотел,
Но звездный час нашел в недавнем путче:
Воздвиг на Краснопресненской завал —
Решетки, прутья, каменная глыба…
Потом митинговал, голосовал,
В постели же воздерживался, ибо
Весь пар ушел в гудок. Одной ногой
Он вечно был на площади, как главный
Меж равными. Потом пришел другой —
Он был до изумленья православный.
Со смаком говоривший «грех» и «срам»,—
Всех православных странная примета,—
Он часто посещал ближайший храм
И сильно уважал себя за это.
Умея контра отличать от про
Во времена всеобщего распада,
Он даже делал изредка добро,
Поскольку понимал, что это надо,
А нам не все равно ли — от ума,
Прельщенного загробного приманкой,
От страха ли, от сердца ли… Сама
Она была не меньшей христианкой,
Поскольку всех ей было жаль равно:
Политика, который был неистов,
Крутого, продававшего говно,
Артистов, программистов, онанистов,
И кришнаита, евшего прасад,
И западника, и славянофила,
И всех, кому другие не простят
Уродств и блажи, — всех она простила.
(Любви желает даже кришнаит,
Зане, согласно старой шутке сальной,
Вопрос о смысле жизни не стоит,
Когда стоит ответ универсальный.)
Полковника (восторженный оскал),
Лимитчика (назойливое «Слухай!»),—
И мальчика, который переспал
С ней первой — и назвал за это шлюхой,
Да кто бы возражал ему, щенку!
Он сам поймет, когда уйдет оттуда,
Что мы, мерзавцы, прячем нищету
И примем жалость лишь под маской блуда —
Не то бы нас унизила она.
Мы нищие, но не чужды азарта.
Жалей меня, но так, чтобы сполна
Себе я победителем казался!
Любой пересекал ее порог
И, отогревшись, шел к другому дому.
Через нее как будто шел поток
Горячей, жадной жалости к любому:
Стремленье греть, стремленье утешать,
Жалеть, желать, ни в чем не прекословить,
Прощать, за нерешительных — решать,
Решительных — терпеть и всем — готовить.
Беречь, кормить, крепиться, укреплять,
Ночами наклоняться к изголовью,
Выхаживать… Но это все опять
Имеет мало общего с любовью.
Что было после? Был иллюзион,
Калейдоскоп, паноптикум, постфактум.
Все кончилось, когда она и он
Расстались, пораженные. И как там
Ни рыпайся — все призраки, все тень.
Все прежнее забудется из мести.
Все главное случилось перед тем —
Когда еще герои были вместе.
И темный страх остаться одному,
И прятки с одиночеством, и блядки,
И эта жажда привечать в дому
Любого, у кого не все в порядке,—
Совсем другая опера. Не то.
Под плоть замаскированные кости.
Меж тем любовь у них случилась до,
А наш рассказ открылся словом «после».
Теперь остался беглый пересказ,
Хоть пафоса и он не исключает.
Мир без любви похож на мир без нас —
С той разницей, что меньше докучает.
В нем нет системы, смысла. Он разбит,
Разомкнут. И глотаешь, задыхаясь,
Распавшийся, разъехавшийся быт,
Ничем не упорядоченный хаос.
Соблазн истолкований! Бедный стих
Сбивается с положенного круга.
Что толковать историю двоих,
Кому никто не заменил друг друга!
Но время учит говорить ясней,
Отчетливей. Учитывая это,
Иной читатель волен видеть в ней
Метафору России и поэта.
Замкнем поэму этаким кольцом,
В его окружность бережно упрятав
Портрет эпохи, список суррогатов,
Протянутый между двумя «потом».
Я научился плавать и свистеть,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И ничего на свете не хотеть,
Как только продвигаться понемногу
По этому кольцу, в одном ряду
С героями, не названными внятно,
Запоминая все, что на виду,
И что во мне — и в каждом, вероятно:
Машинку, стол, ментоловый «Ковбой»,
Чужих имен глухую перекличку
И главное, что унесу с собой:
К пространству безвоздушному привычку.
1993 год