KnigaRead.com/

Бахыт Кенжеев - Послания

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Бахыт Кенжеев, "Послания" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

«То нахмурившись свысока, то ненароком всхлипывая, предчувствуя землю эту…»

То нахмурившись свысока, то ненароком всхлипывая,
предчувствуя землю эту,
я – чего лукавить! – хотел бы ещё пожить,
пошуметь, погулять по свету,
потому-то дождливыми вечерами, настоя зверобоя приняв,
как водится,
с неиссякшей жадной надеждою к утомлённой просьбами
Богородице
обращаюсь прискорбно – виноват, дескать,
прости-помилуй, и всё такое.
Подари мне, заюшка, сколько можешь, воли,
а захлебнусь – немножко покоя.

Хорошо перед сном, смеясь, полистать Чернышевского
или Шишкова,
разогнать облака, обнажить небосвод, переосмыслить
лик его окаянный.
Распустивши светлые волосы, поднимись, пречистая дева,
со дна морского,
чтобы грешника отпоить небогатой смесью пустырника
с валерьяной.
Хороша дотошная наша жизнь, средоточие виноватой любви,
непокорности и позора,
лишь бы только не шил мне мокрого дела беспощадный
начальник хора.

«Состязаться ли дуньке с Европой…»

Состязаться ли дуньке с Европой,
даже если не гонят взашей?
Запасной сарафанчик заштопай,
молодые карманы зашей.
Слышишь – бедную Галлию губят,
неподкупному карлику льстят,
благородные головы рубят —
обожжённые щепки летят
и теряются в автомобильных
пробках, в ловчих колодцах очей
голубиных. До луврских ткачей
и до их гобеленов обильных —
что им, звёздам Прованса, холмам
обнажённым, где римский роман
завершается? И – не свобода ли
есть первейшая ценность? О да!
Но её одурманили, продали.
В коммунальном стакане вода
подземельная пузырится.
Дождь – каштановый, устричный – льёт
в Фонтенбло. Обнищавшая птица
(скажем, сыч) воровато клюёт
беспризорные зёрна. Пшеничные?
Нет, ячменные. Видимо, личная
не сложилась, да и подобрать ли
рифму к милостыне? Чёрное платье
тоже вымокло, солнцу назло.
Нелегко. И тепло. И светло.

«От картин современных горчит в глазах, а от музыки клонит в сон…»

От картин современных горчит в глазах,
а от музыки клонит в сон,
а перед сном, братом известно чего,
под окном опавшие листья (рябины? клёна?)
в лубяной собирают короб. Всяк виноват
перед всяким, особенно если он
не способен любить или быть любимым.
Стакан гранёный, орех калёный,

у постели больного бородатый, важный шаман
в белотканой ризе
с выдолбленным хрустальным посохом,
полным незамерзающей ртутью,
на одном из трёх надгробных камней читает протяжное:
«Кажется, это кризис»,
доброму молодцу на кривом жеребце,
застывшему на перепутье.

Как заметил один растлитель,
с прибаутками приобретая путевку в ад,
любая хворь приближает к предбаннику вечности
(там на крюках окалина,
там мелкие капли напрасного дихлофоса
на мокрицах и пауках, там спят
вповалку и не видят даже ночных кошмаров).
Надо ковать железо, пока оно

светится и не ржавеет, пока наковальня крепка —
но молот, пожалуй, стал
неподъёмен. Даже гвоздя завалящего не выходит,
даже ножа, не говоря о,
скажем, добротной подкове или узком копье.
Остывающий мой металл,
мой беспомощный коновал, для чего мы так судорожно и упрямо

то распеваем псалмы, поворотясь кровоточащей спиною
к нехитрым глазам
врага, то на песке синайском вечнозелёной веткой
кресты и свастики чертим —
неужели затем, чтобы налобном месте чужие дети кричали: «Ага!
Афанасий Дементьевич, что ж получается?
Значит, ты тоже смертен?»

«Когда с сомнением и стыдом…»

Когда с сомнением и стыдом
ты воротишься в отчий дом,
сдаваясь нехотя на милость
минувшего, мой бренный друг, —
очнёшься, осознавши вдруг,
что всё не просто изменилось,

а – навсегда. И сам нальёшь
за первый снег, за первый дождь
поникших зим, погибших вёсен,
истлевших осеней. Они
не повторятся, извини,
лосинам не воскреснуть в лося.

Младенец учится ходить —
и падает, и плачет. Сыть
собачья, травяной мешок ли —
а что хохочем за столом
и песни старые поём —
пройдёт и это. Как промокли

шатающиеся у окна,
как незабвенна и страшна
весна, как сумерки лиловы!
Прошедшего, к несчастью, нет —
оно лишь привидение, бред,
придумка Юрия Петухов а.

И всё-таки – вдвоём, втроём
вступить в зацветший водоём,
где заливается соловьем
неповторимый Паваротти —
и мы, как на поминках, пьём,
за то, как мир бесповоротен.

«Если мне и дано успокоиться…»

Если мне и дано успокоиться —
сами знаете, где и когда.
«Перемелется», «Хочется-колется»,
«Постарайся», «Не стоит труда».
В измерении, где одинакова
речь борца и бездомного, где
стынет время хромого Иакова,
растворяясь в небесной воде,
ещё плещется зыбкая истина,
только приступ сердечный настиг
чайку в небе… La bella è triste. На
океан, на цикаду в горсти
месяц льёт беспилотный, опаловый
свет, такой же густой, как вчера.
Сколько этот орех ни раскалывай —
не отыщешь, не схватишь ядра…
И шумят под луною развалины,
пахнет маслом сандаловым, в дар
принесённым. «Как ты опечалена». —
«А чего ты ещё ожидал?» —
«Не сердись». Мне и впрямь одиноко,
как бывает в бесплодном труде
не пророку – потомку пророка,
не планете – замёрзшей звезде…

«Когда кажется слишком жёсткой кровать, и будильник сломался, или…»

Когда кажется слишком жёсткой кровать,
и будильник сломался, или вдруг наручные начали отставать
(а раньше всегда спешили),
и не в силах помочь ни новый завод, ни замена батарейки,
а на дне кармана внезапно блеснет монеткою в три копейки
(встрепенись, нумизмат, конопатый пострел!) жалкое
прошлое – бей тревогу.
Всё это значит, что ты постарел, что, выражаясь строго,
виноват (и не в силах уснуть) перед Богом – Бог с ним,
но и перед
самим собой – и пора навостряться в путь, в который
никто не верит.

Всё это значит, что мир обогнал тебя, что в озябшей
сухой ладони
не аммонал, а веронал, что вряд ли улыбчивый
ангел тронет тебя за плечо в мартовской тишине ночной,
чтобы в восторге
беспричинном взглянуть за окно, где привкус
лимонной корки
в морозном небе, арабская вязь, и планеты бессонные,
сторожевые
проповедуют липам и тополям, смеясь, искусство жизни
впервые.
А ещё это значит, что циферблат – не лицо, а лишь круг —
ну о чём ты подумал? – ада.
И на стрелки уставясь, переводя их назад, ни о чём его
не проси. Не надо.

«Каждое солнце – атом, но и каждое сердце – стон…»

Каждое солнце – атом, но и каждое сердце – стон.
И поэтому черномраморным вечером, на излёте хмеля,
наступает время – вздрагивая, холодея, – размышлять о том,
что происходит на самом деле
после дня рождения (развеялся и погас
звон стаканов). Царь творенья, кряхтя, на четвереньках ловит
настырную крысу. То есть время фантомных зачатий, час
то незваных мучений совести, то ускользнувшей в небытие
любови.
Тихо. Только полено сосновое в печке взрывается и трещит.
Хорошо говорить с огнём – вероятно, честнее этого друга
не бывает. Что с тобою, провидец? Зачем твой сыромятный щит
с головой Горгоны отброшен в паучий угол?
Наступает время сбора камней, из которых я каждый взвешу,
время замеса глины для табличек, каждая из которых могла бы
рассказать, как Энкиду, прикасаясь к руке Гильгамеша,
рыдал: «Не рубил я горного кедра, не умертвлял я Хумбабу»,
время вступать в неосвящённый храм, где – недостойны,
случайны —
сумерки жизни плещут неявным пламенем (а шторы давно
закрыты),
исполненным нечитаемой и заиндевевшей тайны,
как грошовый брелок для ключей из письменного гранита.

«Когда зима, что мироносица…»

Когда зима, что мироносица,
над потемневшею рекою
склонясь, очки на переносице
поправит мёртвою рукою,

и зашатается, как пьяница
заблудший по дороге к дому,
и улыбнётся, и приглянется
самоубийце молодому —

оглядываясь на заколоченный
очаг, на чаек взлёт отчаянный,
чем ты живёшь, мой друг отсроченный,
что шепчешь женщине печальной?

То восклицаешь «Что я делаю!»,
то чушь восторженную мелешь —
и вдруг целуешь землю белую,
и вздрагиваешь, и немеешь,

припомнив время обречённое,
несущееся по спирали,
когда носили вдовы чёрное
и к небу руки простирали.

«Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен…»

Так вездесущая моль расплодилась, что и вентилятор не нужен.
Так беспокойная жизнь затянулась, что и её говорок усталый
стал неразборчив, сбивчив, словно ссора меж
незадачливым мужем
и удручённой женою. Разрастаются в небесах кристаллы

окаменевшей и океанской. К концу десятого месяца
римского года, когда католики празднуют Рождество
Искупителя, где-то в Заволжье по степным дорогам носится,
бесится
бесприютная вьюга, и за восемь шагов не различишь ничего,
и ничего не захватишь, не увезёшь с собою,
кроме замёрзших болотных
огоньков, кроме льда, без зазоров покрывающего
бесплотные своды
воображаемой тверди, кроме хрупкой любви.
Всякое слово – отдых
и отдушина. Где-то в метели трудится, то есть молчит,
белобородый

Санта-Клаус, детский, незлой человек, для порядка
похлёстывая говорящего
северного оленя, только не знаю, звенит ли под расписной дугой
серебряный колокольчик, потому что он разбудил бы
зимующих ящериц
и земноводных, да и утомлённых ёлкою сорванцов-баптистов.
Другой

бы на его месте… «Прочитай молитву». – «В царство
степного волка

и безрассудной метели возьми меня». Вмёрз ли ночной паром
в береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерсти
и шёлка,
перед тем как растаять, просверкав под уличным фонарём.

«Прижми чужую хризантему…»

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*