Хуан Хименес - Испанские поэты XX века
ПРЕСТУПНИК
Перевод Ю. Петрова
Подсудимый, бледный, с кожей гладкой
и со взглядом злым, как пламя, дерзким,
несовместным с кроткою повадкой
и с обличьем детским.
Он привык, пока он был семинаристом,
вниз глядеть, как бы потупив очи долу
иль молитвенник читая с рвеньем истым.
Повторявший: «Пресвятой Марии слава!
Ей, заступнице за грешников, осанна!»,
получивший степень бакалавра,
совершил он, в ожиданье сана,
злодеянье гнусное. Устал он
заниматься текстами святыми,
и ему внезапно жалко стало
лет минувших, отданных латыни.
Он влюбился в девушку — и грозно
страсть хмельная в парне забродила,
словно сок янтарный спелых гроздьев,
и жестокость в сердце пробудила.
Мать с отцом приснились: увидал он
в отсвете очажных красных углей
стариков с землей и капиталом,
работяг с крестьянской кожей смуглой.
О, наследство! Белый цвет на вишнях
и орешник — сад семейный, старый,
золотой поток с полей пшеничных,
до краев заполнивший амбары!
И топор он вспомнил — острый, тяжкий,
на стене висевший, — тот, что грубо
тело дерева рубил с оттяжкой
и дровами делал ветви дуба…
· · · · · · · · · · · ·
Пред убийцей — траура суровей
одеянья судей важных,
и одной чертой чернеют брови
хмурых простолюдинов-присяжных.
Адвокат ораторствует страстно,
в такт стуча по кафедре рукою,
писарь гонит строчку за строкою,
прокурор же, протокол листая,
слушает защиту безучастно,
выспренние речи презирая,
стекла золотых очков устало
кончиками пальцев протирая.
Юный ворон бредит снисхожденьем.
«Парня вздернут» — так считает пристав.
А народ, сырье для казней, с вожделеньем
ждет, чтоб злу досталось от юристов.
ОСЕННИЙ РАССВЕТ
Перевод В. Андреева
Хулио Ромеро де Торресу
Эта долгая дорога,
серый камень сьерры дикой,
в стороне, неподалеку —
черные быки. И снова: дрок, бурьян и ежевика.
От росы все тяжелее
стебли трав. И над рекою
тополиная аллея
узкой лентой золотою.
Гор далеких фиолетов
край неровный, сквозь кусты —
первый слабый луч рассвета.
Остромордые борзые — в нетерпенье быстроты.
В ПОЕЗДЕ
Перевод Н. Горской
Снова поезд, снова дорога.
(Третий класс, как всегда,
жестковато — ну что ж, не беда.)
Багажа у меня немного.
По ночам не тянет ко сну,
порой лишь слегка вздремну.
А днем я считаю мосты,
пробегающие кусты,
сна — ни в одном глазу.
Еду и радость с собой везу.
Уезжать… это счастье ни с чем не сравнимо,
Лондон, Мадрид — все города хороши,
если ты проезжаешь мимо,
а приедешь — и ничего для души.
Мечты и дорога… Сизый дымок…
Не от дыма ли в горле комок?
Раньше все было иначе —
путешествовали на кляче.
А осел? — Понятливей нет скотинки —
знает все камушки, все тропинки.
Платформы, пути, города…
Куда мы все едем? и приедем — куда?..
Монахиня против меня — до чего же красива!
На диво!
…Ты, страдая, к надежде пришла
и обрела
эту тихую ясность чела.
На тебя снизошла благодать,
ты вручила душу и тело
господу, ибо не захотела
матерью грешников стать.
Но ты неизменно
по-матерински нежна,
так будь же благословенна,
девственная жена!
Я любуюсь дивным лицом
под полотняным чепцом.
Щеки — желтые лилии —
когда-то алыми были,
но цветенью вослед
пламя тебя обожгло,
и теперь, пылая светло,
ты — свет, негасимый свет…
Если бы всем прекрасным девицам,
подобно тебе, захотелось укрыться
за монастырской стеной!..
А невеста моя — о, жалость! —
рассталась со мной
и с сыном цирюльника обвенчалась.
Дорога, дорога… Равномерно и четко
колеса стучат и скрипят тормоза.
У паровоза кашель — открылась чахотка.
В небе зарницы — видно, будет гроза.
ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
Перевод А. Гелескула
Красиво и светло сегодня ночью.
Погашенные рано,
стоят дома на площади старинной
открытыми балконами к фонтану.
В раздвинутом квадрате
темнеет тис, и каменные скамьи
кладут на белый гравий
густые тени ровными мазками.
На черной башне светятся куранты,
за ней луна отбрасывает тени.
И я пересекаю старый город
один, как привиденье.
ПОЛЯ СОРИИ
Перевод М. Самаева
Суровая сорийская земля.
Как бы в раздумье, по пригоркам серым,
лугам уже зеленым и холмам,
по голым сьеррам
весна проходит, маргаритки
в траву роняя.
Земля не оживает, спят поля.
Апрель, а все еще спина Монкайо{50}
покрыта снегом.
Прохожий шарфом прикрывает рот,
и, в длинный плащ завернутый, с собакой,
пастух за стадом медленно бредет.
Вот пашни лоскутками бурой шерсти,
сад, пчельник; между пепельных утесов,
на клочьях темной зелени белея,
пасется стадо мериносов.
Все это на Аркадию похоже
из снов, какие в детстве снятся.
Вдали, на придорожных тополях,
негибкие еще, как бы курятся
зеленым паром ветки — это листья.
А по краям и склонам балок
оделась белым цветом ежевика,
и голубеют крапинки фиалок.
Холмисто поле, и дороги
неторопливых путников скрывают;
лишь вдалеке на серых мулах
фигурки их плебейские всплывают
под тучами и пятнами ложатся
на золотистый холст заката.
Но если поглядеть вокруг с горы,
со скал, где в гнездах прячутся орлята, —
там, под обвалом стали и кармина,
на серебре долин свинец холмов,
и все обрамлено лиловой сьеррой
под шапкой розовеющих снегов.
На сумеречном небе силуэты…
Начало осени. В одной упряжке
два медленных вола бредут по склону
холма; их головы, черны и тяжки,
пригнулись под ярмом. Между их шей
сплетенная из тростника и дрока
корзина — колыбель младенца.
За упряжью, склонившись одиноко,
идет крестьянин, а за ним жена
в распахнутые борозды бросает
отсвечивающие семена.
Под тучей, глыбящейся, пламенея,
в зеленом сумраке заката, тени
становятся все у́же и длиннее.
Снег. Дверь трактира приоткрыта в поле.
За нею видно пламя очага
и котелок, где закипает олья.
А над полями все метет пурга.
Январский ветер, злобный и унылый,
пытается скрутить в бараний рог
снег, падающий, словно на могилу,
на белизну равнины и дорог.
Седой старик, покашливая глухо
и сгорбившись, сидит перед огнем.
Порой вздыхая, сучит шерсть старуха,
с ней рядом внучка занята шитьем.
Был сын у стариков, пастух; пустился
он в дальний путь однажды, да в пургу
ночной порой с тропы, наверно, сбился,
и сьерра погребла его в снегу.
У очага пустует табуретка.
Лоб старика в морщинах — как кора
древесная, — а меж бровей отметка,
похожая на след от топора.
Старуха смотрит в поле, словно сына
заслышав приближающийся шаг.
Но и дорога и поля пустынны.
Метель не унимается никак.
А девочка, обкусывая нитки,
перед собой вдруг видит вешний луг:
гудят шмели, белеют маргаритки
и слышен щебет птиц и смех подруг.
Сория, где зимы хмуры,
голова Эстремадуры.
Над Дуэро спят старинной
серой крепости руины.
Город с ветхими стенами,
с почерневшими домами!
Мертвый город феодалов,
егерей, солдат, порталов
со щитами,
ста фамилий благородных;
город тощих и голодных
псов с поджатыми хвостами,
что снуют по закоулкам
сонным,
а ночами вторят гулким
завыванием воронам.
Вот часы на консистории
бьют. И снова ночь безгласна.
Дочь земли кастильской, Сория,
под луной ты так прекрасна!
Посеребренные холмы,
лиловый скальник, пепельные глыбы,
через которые Дуэро чертит
свои лукообразные изгибы,
плешины сьерры, белые дороги,
дубы нагие, тополя в низине,
вдоль побережья, вечера земли
воинственной и сокровенной, ныне
вы — грусть моя, которая и есть
любовь, вы у меня в груди, поля
сорийские, где скал не перечесть,
где словно спят в преддверии зимы
утесов пепельные глыбы,
посеребренные холмы.
Вновь в золоте я вижу тополя
дорогой, что идет над берегами
Дуэро, от Сан-Поло к Сан-Сатурьо{51},
за древними сорийскими стенами,
оплотом
земли кастильской против Арагона.
Речные тополя — подует ветер,
и зазвучат сухие кроны,
аккомпанируя волне.
Я вижу на стволах клейменых
инициалы — это имена,
и цифры — даты встреч влюбленных.
Вчера лишь, тополя любви, вы пели,
наполненные соловьями,
а завтра, словно лира, изогнетесь
под пряными весенними ветрами.
Вас, тополя, глядящие в Дуэро,
который волны медленные катит,
я в сердце уношу, и вы со мной
пребудете, покуда жизни хватит.
Со мною, Сория, твои поля,
тишь вечеров и синий контур сьерры,
речные тополя — зеленый сон
твоей земли, земли скупой и серой,
и острая, щемящая тоска
старинных башен, улочек пустынных.
Навек все это в душу мне запало.
Иль поднялось из недр ее глубинных?
Народ Нумансии{52}, хранящий бога,
как христиане первые хранили,
пусть солнца свет твою омоет душу
и радость даст тебе и изобилье.
ЗЕМЛЯ АЛЬВАРГОНСАЛЕСА{53}