Евгений Евтушенко - Счастья и расплаты (сборник)
Памяти Артема Анфиногенова
Артем Захарыч, вы военный летчик
и капитан, отнюдь не генерал,
но я не знал людей военных кротче,
пока ваш темперамент не взыграл.
Есть типажи для роли обольщенца,
обманщика, но много лет назад
вас не случайно в роли ополченца
я присмотрел для фильма «Детский сад».
Вы с трехлинейкой шли вдоль Патриарших,
как будто был Берлин невдалеке.
Вы были самый молодой из старших,
и марш стучала жилка на виске.
Нет, не сражались вы, Артем Захарыч,
чтобы войну сменить другой войной,
чтоб только красной краской стал закрашен
наш бывший разноцветным шар земной.
Так в чем интеллигенции значенье?
Не забывает пусть она сама
о главной своей роли – ополченья
свободы, милосердия, ума.
Такие, как Артем Анфиногенов,
спасут нас от любой другой войны,
как ополченье, спрятанное в генах,
в духовных генах совести страны.
Моя родина всегда со мной
Мной всем рощам и лесам
души розданы,
а я родина и сам —
моей Родины.
«Земля – живое существо…»
Земля – живое существо,
и потому она живая,
что живы,
кто не унывая,
живут на ней,
и – ничего…
Конкурс на длительность музыки
Что воскресило мне мускулы,
не позволяя бренность?
Конкурс на длительность музыки,
в Чили, в Пунта-Аренас.
Лучше не будет моментов.
Рядом пролив Магеллана.
Музыка всех инструментов.
Как тут возникнуть могла она?
Играя на дудках пастушьих
и на свистульках из глины,
Дети лишь Богу послушны
так, что их мамы пугливы.
Семьдесят два часа
длится опасное действо.
Как их игра чиста,
но не похожа на детство.
Играя то громче, то тише,
и на гитарах и скрипочках,
столько босых детишек
падали в обморок, вскрикивая.
На руки принимали
их патагонские матери
и, пробудить пытаясь,
им головенки лохматили,
А вот зачем – для ответа
было не надо провидца.
Как одна мать сказала:
«Чтобы пробиться, пробиться…»
Те, кто их уносили
в машину с красным крестом,
были, казалось, в силе,
но не приносили потом.
И называли их ватно,
мягко, без всякой колкости,
только чуть страшновато:
«выпавшие из конкурса».
Поэта нет, меня старшего.
Не выпал за столько лет
из конкурса, жизнью ставшего,
на то, что еще я поэт.
Мне жаловаться неуместно,
что мало было оваций.
Есть место, скажите честно,
куда мне не стыд пробиваться?
Но тяга во мне сквозная —
в мальчике из провинции,
куда —
я и сам не знаю,
но тянет пробиться,
пробиться…
«Моя родина всегда со мной…»
Леонарду Дмитриевичу Постникову,
ocнователю и хранителю
Чусовского заповедника к его 85-летию
Моя родина всегда со мной,
защищая не Кремлевской стеной,
а сибирской избяной, бревенчатой,
навсегда со мной, бродягой, повенчанной.
Но совсем я не из тех бродяг,
что домой приползают на бровях
и не помнят, где они шлендрали,
то ль в Марселе на веселье, то ли в Лондоне.
Я не только свою Родину люблю,
я люблю и всех людей на свете родины,
и ни доллару, ни евро, ни рублю
я не кланяюсь, а всем, кто похоронены.
Мне до детства бы опять помолодеть,
ибо в детстве счастья видел маловато.
На Земле еще счастливых мало детств,
надо сделать, чтоб их были миллиарды!
Говорят, любвеобилен чересчур,
но любил я не богачек – чаще прачек,
обращал на некрасивых свой прищур,
потому что красоту под этим прячут.
Некрасивой не может быть страна.
Некрасивой быть любимая не может.
Но не может быть красивой война,
и ничто ей быть красивой не поможет.
«Я, Россия, побожусь…»
Я, Россия, побожусь,
что еще разок рожусь,
только навсегдатошно.
Пригожусь и потружусь
пашенно,
солдатошно.
Только выдуманных мне
ворогов на той войне
не подсовывайте —
чтобы все по совести!
Нелегко сидится мне
скоро век – не суточки
на Кремлевской стене,
на самом востром зубчике.
Но я не был никогда
заговорщиком,
лишь, как вешняя вода,
закоперщиком.
Своих недругов на дно
не толкал, гневаясь!
Ненавидел я одно —
только ненависть.
Больше жизни я любил
люделюбие,
и одно бы я убил —
душегубие.
Мной всем рощам и лесам
души розданы,
а я родина и сам —
моей Родины.
Мрак и стеб
Во всех нас что-то есть дремучее,
когда, любя, друг друга мучаем,
и каждый злящийся зачах,
мельчая в мрачных мелочах.
Мы были нацией пророчащей,
а стали мрачной, но гогочущей,
чтоб, в стебе проявляя прыть,
мрак этим гоготом прикрыть.
Стасик
Памяти выдающегося российского мыслителя —
Станислава Рассадина
Поэт российской критики Рассадин
был нам как жесткий наблюдатель даден,
чтоб совесть стала выше ремесла
и этику сраженья против зла
в поэтику условьем привнесла.
И хоть он был давно ворчливый классик,
его с опаской величали «Стасик».
Не жаловал того, чтобы стебный тонус
в поэзию вносила фельетонность
и чтоб в ревниво мелочной базарности
себя вели таланты, как бездарности.
Но в то же время он любил сатиру,
великую российскую задиру,
как повитуху будущей свободы,
что приняла в шестидесятых роды.
Но до сих пор свобода лишь ребенок.
Лишь учится ходить, и голос тонок.
Превозмогая горькую увечность,
Рассадин спас лицейский дух и вечность.
Во сне опять с любимым другом – Эмкой
заслушивался он его поэмкой,
и нежен был он к нашенскому Кюхле,
как на Сенатской, – в крохотуле-кухне.
И Александр Сергеич был сам – третий
на стареньком советском табурете.
Шестидесятница Валенсия
Посвящается памяти доцента филологии, работавшей заведующей кафедрой литературы во Владимирском Государственном гуманитарном университете, – Валентине Васильевне Кудасовой, родившейся в деревне Ляхи под Муромом. Ее муж, тоже филолог, ректор того же университета Виктор Малыгин, с которым она прожила в браке 35 лет, познакомившись с ним в годы их учебы в аспирантуре в Ленинграде, романтически называл ее с тех лет Валенсией. У них сын Аркадий, дочь Наташа и трое внуков. Предметом ее изучения и преподавания был Серебряный век нашей поэзии. И всю свою жизнь она преданно любила поэзию шестидесятников.
Если бы Валя попала в Серебряный век,
где ей хотелось, по-видимому, поселиться,
затосковала б, наверно, о нас обо всех,
не обращая внимания на знаменитые лица.
Если в толпе бы наткнулась она на поэта по имени Блок
и на нее он воззрелся почти что молитвенно,
так бы сказала ему:
«Ваш мистический взгляд —
он меня не увлек,
и вообще существуют ли в мире мужчины
мужчинней Малыгина!
Он, признаваясь в любви,
не вставая с колен, сиял,
он мне придумал испанское имя Валенсия.
А Северянину врезала я бы сама,
правда, тактичнейше мягко,
без всяких невежливых выражений.
– Вы меня, Игорь, простите, от вас бы сходила с ума,
если б не знала поэта, которого звали мы запросто Женей…
«Анна Андреевна» —
все-таки мы говорили об Анне Ахматовой,
Но Ахмадулину – Беллочкой звали,
не Беллой Ахатовной —
и за венок ее кос,
и за взгляд азиатский, агатовый.
В шестидесятых,
когда я одной из поклонниц была там,
памятник будущий староарбатский
звала я Булатом.
В нашей столовке студенческой
мы называли Андрюшей
классика,
нас угощавшего всласть треугольнейшей грушей.
Вы понимаете,
это свои были классики,
классиков этих не стерли ни танки
и ни цензурные ластики.
Так что Серебряный век —
это гениев стольких расцветные годы,
шестидесятые годы – наш век Золотой
отвоеванной внукам свободы!
Будущее мы еще не назвали,
но верю в него без лести я,
шестидесятница Валя,
которую звали Валенсия».
Две девочки стоят у края крыши