Георгий Шенгели - Собрание стихотворений
4. IV.1943
ДИСТРОФИЯ
Юных скликает Победа,
Мне же — болезни рука
Песенкой бледного бреда
Трогает вены виска.
Жидкой берлинской лазурью
Жалкие жилки полны
Под алебастровой хмурью,
Втертой в висок тишины.
Небо, намеренно голо,
Веет холодным огнем:
Белой облаткой ментола
Белое солнце на нем.
И мировым напряженьем
Стынет апрельская синь
Над непонятным скольженьем
Уличных плоских пустынь.
Это — цыганской цингою
Смерть ворожит надо мной,
Вечно звенящей серьгою
В мочке повиснув ушной.
Бродишь бездомным фантомом,
Тенью безмолвной кружишь,
Отдан холодным истомам
Под сталактитами крыш…
1943
ЖИЗНЬ
Мне шесть, а ей под шестьдесят. В наколке;
Седые букли; душные духи;
Отлив лампад на шоколадном шелке
И в памяти далекие грехи.
Она Золя читала и Ренана,
Она видала всякую любовь,
Она Париж вдыхала неустанно
И в Монте-Карло горячила кровь.
Она таит в своем ларце старинном
Сухие розы, письма, дневники;
Она могла бы объяснить мужчинам
Все линии несытой их руки.
Всезнающей, загадочной, упрямой,
Она заглядывает мне в глаза,
Из книг возникнув Пиковою Дамой,
Суля семерку, тройку и туза.
Мне двадцать лет, а ей, должно быть, сорок.
Он вял слегка — атлас и персик плеч,
И перси дышат из брюссельских сборок,
Маня юнца щекою к ним прилечь.
Как сладко будет овладеть такою –
Порочною, подклеванной вдовой:
Жизнь надо брать с холодной головою,
Пока она — с горячей головой.
Она за дерзость будет благодарной,
Под пальцы ляжет — нежной глины пласт, –
Она мундштук подарит мне янтарный
И том стихов на ватмане издаст.
Она раскроет деловые связи,
Она покажет в полутьме кулис
Все тайны грима, все соблазны грязи,
Все выверты министров и актрис.
Она уже не кажется загадкой,
Хоть жадный взор стыдливо клонит ниц…
Мне тоже стыдно, и гляжу украдкой
На трепеты подстреленных ресниц…
Мне тридцать семь, ей двадцать два едва ли.
Она резва, заносчива и зла,
Она с другим смеется в бальной зале,
С другим к вину садится у стола.
Всё ясно в ней, от похоти до страхов,
Хотя он лжет — лукавый свежий рот,
И никель глаз среди ресничных взмахов
Мое же отраженье подает.
Не упустить задорную беглянку!
Девчонка! Ей ли обмануть меня?
Билет в балет, духов парижских склянку, –
И льнет ко мне, чуть голову клоня.
Но горько знаешь этот пыл условный
И медлишь, и томишься, и грустишь,
И ей в глаза, как в кодекс уголовный,
В минуты пауз трепетно глядишь…
Мне пятьдесят, а ей, пожалуй, девять.
Худа и малокровна и робка.
В ней спит болезнь — ее боюсь прогневить:
Столь сини жилки в лепестке виска.
О, девочка! О, дочь моя больная!
На солнце, к морю, в Ялту бы, в Сухум!
Она всё та ж, но каждый день иная:
Она слабеет, и слабеет ум.
Учить ее? Читать ли ей баллады?
Играть ли с нею в хальму иль в лото?
Таясь, ловлю испуганные взгляды,
В которых мглою проступает — ТО…
Мне шестьдесят. И вот она — младенец.
К ней в колыбели жмется дифтерит,
И сверстников моих и современниц
Кружок последний на нее глядит.
Поднять ее, зажать ее в ладони,
От старости холодные, как лед:
Быть может, ужас, за душой в погоне,
Как жар, хоть на полградуса спадет?
Но нет: хрипит!.. Стою бессильным дедом:
Как ей помочь? Как вдунуть воздух в грудь?
А Черный Ветер, страшен и неведом,
Уже летит в ней искорку задуть…
23. VII.1943
«В шаге легком и упругом…»
В шаге легком и упругом
По сухому камню плит
К жизни вызванная югом
Снова молодость звенит.
Мне опять легко и быстро,
Метко, пристально, светло;
Мне опять бряцанье систра
Бронзы в голос налило.
Синевой изюмной сизо
По ущельям осиян,
Древний кряж Паропамиза
Стонет арфами парфян.
Впрочем, нет; парфян не надо:
Хорошо мне и без них
Здесь, на стогнах Ашхабада,
Разгрызать веселый стих.
Жаркий полдень дунул мелом
В каждый китель, в каждый дом:
Люди в белом, город в белом,
Только небо в голубом.
27. IX.1943. Ашхабад
ХУДОЖНИК
Пылает уголь в чугунной печке,
Прозрачно-розов, как пастила.
Он вздернул штору; ее колечки
Переблеснулись в глуби стекла.
И свет, как мрамор, прекрасным кубом
Встал неподвижно средь мастерской,
И он склонился к помятым тюбам,
Подняв палитру большой рукой.
Наморщив брови, он рылся в тюбах,
Он, как смарагды, ронял слова:
«Сиенна», «умбра», и в жестах грубых
Сквозила нежность, как синева.
Потом неспешно в разлив ореха
Лепил он кляксы из тюб цветных,
Как самоцветы на грудь доспеха
Чеканщик ставит, жалея их.
Ребристым золотом багеты облегли
Даль невесомую сияющей земли
И воздух бисерный, и зарева, и розы
Закатной замшею затянутой березы.
Червонным золотом на щеках залегли
Червонно-круглые тяжелые нули, –
И тяжелела кисть, чье молодое пламя
Дымилось фосфором над лунными шелками.
Песочным золотом ссыпался к мигу миг
В пробирке Кроноса, и конусом возник,
Могильным горбиком груз лет, ушедших даром, –
Но грустным человек казался, а не старым.
Янтарным золотом пшеницы и зерна
Он птиц приманивал на зымзу у окна,
И голуби, свистя, слетались и крылами
Касались лба его, как он холста мазками.
И было хорошо. Но стал вдруг людным дом,
И был таким три дня. И траурным пером
Качнули лошади и потащили валко
Серебряный рокайль и громозд катафалка.
И зымза нищая звенела много дней
Под вереницами голодных голубей.
1943
ЗИМА 1901
Зала бледно-голубая,
Лампы в матовых шарах;
Здесь блистала дрянь любая
На губернских вечерах.
Но совсем иное дело
В ней свершилось для меня:
В некий вечер в ней висела
Над эстрадой простыня.
И ее водой смочили,
Луч волшебный навели,
И по кругу застрочили
Голубые корабли.
И на крошечные верки
Хрупкой крепостцы речной
Налетели канонерки
Стаей бабочек ночной.
А потом, сыро и рыжо,
Потекли куда-то вкось
Крыши гранные Парижа,
Башни Эйфелевой ось.
И с тех пор, неодолимо,
Жизнь, бесцветна и нема,
Для меня проходит мимо
Синей марой cinema.
1943
АННЕ АХМАТОВОЙ
Гудел декабрь шестнадцатого года;
Убит был Гришка; с хрустом надломилась
Империя.
А в Тенишевском зале
Сидел, в колете бархатном, юнец,
Уже отведавший рукоплесканий,
Уже налюбовавшийся собою
В статьях газетных, в зарисовках, в шаржах,
И в перламутровый лорнет глядел
На низкую эстраду.
На эстраде
Стояли Вы — в той знаменитой шали,
Что изваял строкою Мандельштам.
Медальный профиль, глуховатый голос,
Какой-то смуглый, точно терракота, –
И странная тоска о том, что кто-то
Всем будет мерить белый башмачок.
И юноша, по-юношески дерзкий,
Решил, что здесь «единства стиля нет»,
Что башмачок не в лад идет с котурном…
Прошло семь лет…
Тетрадку со стихами
Достали Вы из-под матраца в спальной
И принесли на чайный стол, — и Муза
Заговорила строчкой дневника.
И слушатель, уже в сюртук одетый,
В профессорскую строгую кирасу,
Завистливо о Вашей дружбе с Музой,
О Вашем кровном сестринстве подумал:
Он с Музой сам неоткровенен был.
Не на котурнах, но женою Лота,
Библейскою бездомною беглянкой,
Глядела вдаль заплаканная Муза,
И поваренной солью женских слез
Пропитывало плоть ее и кожу.
Глядела вспять… На блеклый флаг таможни?
Или на пятую, пустую, ложу?
Или на двадцать восемь штыковых,
Пять огнестрельных? Или?.. или?.. или?..
И слушатель, опять двоясь в догадках,
Пересыпал с ладони на ладонь
Покалывающие самоцветы, –
А Вы, обычной женскою рукой,
Ему любезно торт пододвигали…
И двадцать лет еще прошло. В изгнаньи
И Вы, и он. У кряжей снеговых
Небесных Гор, в песках Мавераннагра
Нашли приют и крохи снеди братской.
В ушах еще кряхтят разрывы бомб,
Вдоль позвонков еще струится холод,
И кажется, что никогда вовеки
Нам не собрать клоки самих себя
Из крошева кровавого, что сделал
Из жизни нашей враг…
Но вот очки
Рассеянной берете Вы рукою,
Тетрадку достаете из бювара,
Помятую, в надставках и приписках,
И мерно, глуховато чуть, поете
О месяце серебряном над Веком
Серебряным, о смятой хризантеме,
Оставшейся от похорон, — и Время
Почтительно отходит в уголок,
И в медном тембре царственных стихов
Шаль бронзовую расправляет Вечность.
22. X.1943