Дмитрий Воденников - Обещание
СТИХИ О ЕЛКЕ
Проснуться в 147 лет, прочитать смс:
«здравствуй, мой обжигающий мальчик»,
изумиться, переспросить: – Почему обжигающий? –
получить очевидный ответ: «потому что ты меня обжигаешь»,
и даже не удивиться, что тебя называют на ты.
– Господи, сколько вас было,
и хоть бы одна собака
сделала отчисленье в мой пенсионный фонд.
Этим летом мне все говорили: объявляй войну, собирай
свое войско! —
ну вот я и собрал: три с половиной калеки.
...Но так уж случилось, что днем
мы с Чуней купили елку,
самую зимнюю елку, срубленную навеки.
Тут-то все стали ее наряжать: и Саша повесил шарик,
и Сеня повесил шарик,
а я взял серебристый Урал (я думал, что это река) и тоже
повесил,
как будто змею из стали, так – чтоб шары засияли
и чтоб огоньки вокзалов засверкали на ветках этих.
– Вот это будет праздник! – я думал. Но чтоб по-хорошему,
то лучше бы – с вечным снегом, с сугробами над головой...
И не беда, что я Чуне
намазал вонючей мазью
ее паршивые уши
и пахнет она – калошей
(да, именно: обыкновенной – советской старой калошей), —
Но эти четыре года – мы были втроем с тобой.
...Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший,
все ужасно болит:
шея, спина, руки.
– Какого хрена, – спрашиваю, – мучить меня любовью,
когда мне надо о пенсии —
думать.
(Желательно персональной.)
– До свиданья, – кричат на площадке друг на друга
соседские дети.
До свиданья, – я отвечаю.
И действительно «до свиданья».
Потому что с утренней елкой, с самой лучшей елкой на свете
не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.
Ну, а в сумерках (хоть я, конечно, знаю, что в сумерках
спать нельзя)
я забираю с собой на кровать собаку
и тебя к себе забираю:
два тепла, шебуршащихся рядом,
шумно думающих тепла
(достаточно туповатых, надо сказать, тепла)
это слишком смешно для счастья – и я, вздрагивая, засыпаю.
...Посмотри, сколько разной чуши, ерунды золотой
и нарядной,
висит на убитой елке: облепиха, Урал, Алтай,
и Россия висит на ветке, и синий шар Амстердама,
и дворник скребет лопатой, и яблоко – Индокитай.
Хорошо, что еще на свете
остается – так елок много
(да и если немного осталось): одиноких, двойных, тройных.
Как сказал Сашин тесть перед смертью: – Дайте ложечку
Нового года
(вот именно так и сказал «дайте ло-жеч-ку нового года»),
приложился к шипучей ложке, удостоверился – и затих.
По-моему, замечательно. – По-моему, все – замечательно,
и то, что умрем, – замечательно, и то, что живем, – хорошо.
...на елке висит и качается ушастое ваше сиятельство,
щенячее наше сиятельство, доказанное рождество.
СТИХИ ОБО ВСЕМ
Влюбленные смотрят друг другу в глаза, но не видят тебя, а видят куски мешковины и куклу из тряпок.
– Посмотри на меня! – Я совсем не твоя судьба, я товарищ тебе, твой любовник, цветок и собака.
Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не ...Кстати, о собаке. Когда я ложусь спать и выключаю свет, она стоит внизу у кровати, там, в темноте, и терпеливо ждет, когда я ей дам команду: – Иди сюда.
(Она очень воспитанная собака.)
И вот я говорю: иди ко мне! – и она начинает прыгать, прыгать, как оглашенная, цепляясь передними лапами за кровать, вытягивая морду, подрагивая невидимыми миру ушами, карабкаясь и срываясь.
Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не Она так отчаянно хочет выбраться ко мне из этого мрака, так хочет забраться сюда, под защиту, в привычную жизнь, на подушку, в родное тепло, что мне вдруг начинает казаться, что это другой мрак и другие прыжки...
Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает и когда-нибудь не допрыгнет.
1.
Пасха. Буддийский божок сидит на порожке —
попой ко мне, мордой к балкону
(весь обласканный солнцем, с хвостиком посередке),
буркает на прохожих, заливается периодическим басом.
– Ну что, – говорю, – Барабашка, не веришь в нашего бога?
Обернулся божок, улыбается, не отвечает.
2.
А ведь раньше было не так: вот уж любили друг друга —
так это любили,
ссали на место, бегали друг за другом,
я с мокрой тряпкой – за ней, а она – от меня и по кругу,
забивалась черным комком под трубу в туалете,
закрывала глаза, утыкалась мордою в угол,
и, как цуцик, дрожала и была так тлетворно – моя.
А бежать было некуда: был я один на свете,
круглый как бог и безжалостный как земля.
И так все это было по-пахански, по-лагерному, скучно,
невыносимо,
что однажды она приползла ко мне утром
(четырехмесячная), после очередных побоищ,
вскарабкалась мне на грудь,
легла и заснула,
и такая тоска воцарилась,
что я только смотрел брезгливо
на нежный ее звериный затылок,
на поникшие уши ее, на пахучий детский висок —
и вдруг так отчетливо понял: Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
И УЖЕ НИКОГДА НЕ СМОГУ ПОЛЮБИТЬ – НЕ ПОЛУЧИТСЯ.
...а когда мы очнулись – уже наступила весна
и мы спали, обнявшись, как две разноцветные гусеницы,
и сквозь наши горячие руки
бил любви равнодушный ток.
3.
Вот и мы... Как устанем мы оба и ты скажешь мне «уходи»,
соберу я в солдатский мешок свои плюшевые игрушки,
миску, ложку, лоток, поводок, все собачьи справки свои,
и вползу попрощаться с тобой
и – усну на твоей груди...
Но уже на будущий год – я проснусь равнодушной кошкой.
4.
Потому что любовь прохладна. – И никакая она не твоя,
да и я никакой не бог, чтобы быть беспощадным и душным,
ведь горячей – бывает шкурка, твой живот и моя рука,
а любовь, что меж нами течет, как изнанка цветка, —
равнодушна.
5.
Даже страшно подумать, что я,
тут живущий который год,
ничего не знал про любовь (и так много уже не узнаю) —
а цветок открывает утром свой большой темно-розовый рот,
ну а там темно-синий огонь – непогашенный – полыхает
и не гаснет... За этот измятый на солнечном ветре огонь
ты отдашь постепенно – и тело, и ум, и ладонь,
с нарисованной в детстве чудесной и скушной судьбой,
но кому интересно, чего там сгорело с тобой.
6.
Вот и мне безразлично... Ни с женским душным пупком,
ни с мужским безобразьем, ни с пишущим человеком,
ни с собакой (ударишь ее, а она – уже лижет, любя)...
– Я хочу быть солнцем косым и прохладным ветром,
и цветком – распускающимся без меня.
7.
Потому что не надо «достроить», а надо разрушить себя,
перейти мал-помалу в осознанный блеск и пробел —
растрепавшейся буквой на кончике языка,
чтобы то, что ты хочешь сказать, ни один повторить не хотел.
8.
Ты сегодня себе обещал: в этот год и на несколько лет
(сколько есть их) вперед, – улыбающийся и безоружный,
я смотрел и буду смотреть в равнодушный трепещущий свет,
ни круглей, ни румяней
которого нет – и не нужно.
9.
Но тогда – отчего мне так жаль – что во тьму,
потоптавшись, пойдет,
недолюбленный мной,
этот шелест и трепет и пыл:
эта грубая женская жизнь, этот твердый мальчишеский рот,
и скулящий комок темноты, что я на руки брать не любил...
10.
– Оттого, мой хороший, и жаль,
что в конце бесконечного лета
(а сейчас я с тобой говорю – у кровати – из тьмы и огня),
ты был круглым солнцем моим и моим беспощадным ветром,
и единственным страшным цветком, раскрывавшимся —
для меня.
НЕБЕСНАЯ ЛИСА УЛЕТАЕТ В НЕБЕСА
(начало небольшой поэмы)
Если лечь ногами строго на юг – то приснится тебе Санкт-Петербург.
Если лечь ногами спать на восток – то приснится тебе Владивосток.
Ну а ляжешь спать на север головой —
то придет к тебе пустынный прибой.
А придет к тебе пустая полоса —
значит, дом твой улетел в небеса.
1.
Если где он и есть – этот странный летающий дом,
с занавеской и ветром в кровати, – лихой и горбатый,
то он был только там, где мы спали с тобою вдвоем,
как с отцом, как с сестрой, как с лисой, как с собакой
и с братом,
через стенку с Васильевной Анной (соседкою) – в сердце
моем.
– Я тебя не отдам, – говорил, – я тебя никому не отдам,
в белых брюках твоих: ни грохочущим грузовикам,
ни случайности глупой, ни смерти, ни сожравшим твой
мозг лопухам,
а вот девочке – с нежною шеей и именем Аня —
отдам.
Только слишком уж явно
лиса усмехнулась – в усы,
только были у нашей лисы два хвоста невъебенной красы,
только слишком уж крупная рана – на шее у Ани цвела,
а сегодня Васильевна Анна – соседка – во сне умерла.
– Ты заметил, как слишком по-русски
всю жизнь тосковала лиса? —
Улетает сегодня
лисица твоя в небеса.
2.