Владимир Набоков - Трагедия господина Морна
В дверях незаметно появилась Элла.
ТРЕМЕНС:
…В другое время
ты рассмеялся бы… Мой твердый, ясный,
свободный мой помощник — нежен стал,
как девушка стареющая…
Тременс,
прости меня, что шутки я не понял,
но ты не знаешь, ты не знаешь… Очень
измучился я… Ветер в камышах
шептал мне про измену. Я молился.
Я подкупал ползучее сомненье
воспоминаньем вынужденным, — самым
крылатым, самым сокровенным, — цвет свой
теряющим при перелете в слово, —
и вдруг теперь…
(подходя)
Конечно, он шутил!
Подслушала?
Нет. Я давно уж знаю —
ты любишь непонятные словечки,
загадки, вот и все…
(к Ганусу)
Ты дочь мою
узнал?
Как, неужели это — Элла?
Та девочка, что с книгою всегда
плашмя лежала вот на этой шкуре,
пока мы тут миры испепеляли?..
И вы пылали громче всех, и так
накурите, бывало, что не люди,
а будто привиденья плещут в сизых
волнах… Но как же это вы вернулись?
Двух часовых поленом оглушил
и проплутал полгода… А теперь,
добравшись, наконец, — беглец не смеет
войти в свой дом…
Я там бываю часто.
Как хорошо…
Да, очень я дружна
с женою вашей. Мы в гостиной темной
о вашей горькой доле не однажды
с ней говорили… Правда, иногда
мне было трудно: ведь никто не знает,
что мой отец…
Я понимаю…
Часто,
вся в тихом блеске, плакала она,
как, знаете, Мидия плачет, — молча
и не мигая… Летом мы гуляли
по городским окраинам — там, где вы
гуляли с ней… На днях она гадала,
на месяц глядя сквозь бокал вина…
Я больше вам скажу: как раз сегодня
я на вечер к ней еду, — будут танцы,
поэты…
(Указывает на Тременса.)
Задремал, смотрите…
Вечер —
но без меня…
Без вас?
Я — вне закона:
поймают — крышка… Слушайте, записку
я напишу — вы ей передадите,
а я внизу ответа подожду…
(закружившись)
Придумала! Придумала! Вот славно!
Я, видите ли, в школе театральной
учусь: тут краски у меня, помады
семи цветов… Лицо вам так размажу,
что сам Господь в день Страшного Суда
вас не узнает! Что, хотите?
Да…
Пожалуй, только…
Просто я скажу,
что вы актер, знакомый мой, и грима
не стерли — так он был хорош… Довольно!
Не рассуждать! Сюда садитесь, к свету.
Так, хорошо. Вы будете Отелло —
курчавый, старый, темнолицый Мавр.
Я вам еще отцовский дам сюртук
и черные перчатки…
Как занятно:
Отелло — в сюртуке!..
Сидите смирно.
(морщась, просыпается)
Ох… Кажется, заснул я… Что вы оба,
с ума сошли?
Иначе он не может
к жене явиться. Там ведь гости.
Странно:
приснилось мне, что душит короля
громадный негр…
Я думаю, в твой сон
наш разговор случайный просочился,
смешался с мыслями твоими…
Ганус,
как полагаешь, скоро ль?.. скоро ль?..
Что?..
Не двигайте губами — пусть король
повременит…
Король, король, король!
Им все полно: людские души, воздух,
и ходит слух, что в тучах на рассвете
играет герб его, а не заря.
Меж тем — никто в лицо его не знает.
Он на монетах — в маске. Говорят,
среди толпы, неузнанный и зоркий,
гуляет он по городу, по рынкам.
Я видела, как ездит он в сенат
в сопровожденьи всадников. Карета
вся синим лаком лоснится. На дверце
корона, а в окошке занавеска
опущена…
…и, думаю, внутри
нет никого. Пешком король наш ходит…
А синий блеск и кони вороные
для виду. Он обманщик, наш король!
Его бы…
Стойте, Элла, вы мне в глаз
попали краской… Можно говорить?
Да, можете. Я поищу парик…
Скажи мне, Тременс, непонятно мне:
чего ты хочешь? По стране скитаясь,
заметил я, что за четыре года
блистательного мира — после войн
и мятежей — страна окрепла дивно.
И это все свершил один король.
Чего ж ты хочешь? Новых потрясений?
Но почему? Власть короля, живая
и стройная, меня теперь волнует,
как музыка… Мне странно самому, —
но понял я, что бунтовать — преступно.
(медленно встает)
Ты как сказал? Ослышался я? Ганус,
ты… каешься, жалеешь и как будто
благодаришь за наказанье!
Нет.
Скорбей сердечных, слез моей Мидии
я королю вовеки не прощу.
Но посуди: пока мы выкликали
великие слова — о притесненьях,
о нищете и горестях народных,
за нас уже сам действовал король…
(тяжело зашагал по комнате, барабаня на ходу по мебели)
Постой, постой! Ужель ты правда думал,
что вот с таким упорством я работал
на благо выдуманного народа?
Чтоб всякая навозная душа,
какой-нибудь пьянчуга-золотарь,
корявый конюх мог бы наводить
на ноготки себе зеркальный лоск
и пятый палец отгибать жеманно,
когда он стряхивает сопли? Нет,
ошибся ты!..
Чуть голову направо…
каракуль натяну вам…
Папа,
садись, прошу я… Ведь в глазах рябит.
Ошибся ты! Бунты бывали, Ганус…
Уже не раз на площадях времен
сходились — низколобая преступность,
посредственность и пошлость… Их слова
я повторял, но разумел другое, —
и мнилось мне, что сквозь слова тупые
ты чувствуешь мой истинный огонь,
и твой огонь ответствует. А ныне
он сузился, огонь твой, он ушел,
в страсть к женщине… Мне очень жаль тебя.
Чего ж ты хочешь? Элла, не мешайте
мне говорить…
Ты видел при луне
в ночь ветреную тени от развалин?
Вот красота предельная, — и к ней
веду я мир.
Не возражайте… Смирно!..
Сожмите губы. Черточку одну
высокомерья… Так. Кармином ноздри
снутри — нет, не чихайте! Страсть — в ноздрях.
Они теперь у вас, как у арабских
коней. Вот так. Прошу молчать. К тому же
отец мой совершенно прав.
Ты скажешь:
король — высокий чародей. Согласен.
Набухли солнцем житницы тугие,
доступно всем наук великолепье,
труд облегчен игрою сил сокрытых,
и воздух чист в поющих мастерских —
согласен я. Но отчего мы вечно
хотим расти, хотим взбираться в гору,
от единицы к тысяче, когда
наклонный путь — к нулю от единицы —
быстрей и слаще? Жизнь сама пример —
она несется опрометью к праху,
все истребляет на пути своем:
сперва перегрызает пуповину,
потом плоды и птиц рвет на клочки,
и сердце бьет снутри копытом жадным,
пока нам грудь не выбьет… А поэт,
что мысль свою на звуки разбивает?
А девушка, что молит об ударе
мужской любви? Все, Ганус, разрушенье.
И чем быстрей оно, тем слаще, слаще…
Теперь сюртук, перчатки — и готово!
Отелло, право, я довольна вами…
(Декламирует.)