Илья Сельвинский - Улялаевщина
Братва, не щади их,
Комбед информирует только держись!
Лошадиных заслушает. Так. Лошадиных
Примет решенье и проведет в жизь.
И взвыла деревня. Туго. Нужда ей:
Дыра на ноздре, да ноздря на дыре.
Сашка не знает, не рассуждает,
У Сашки в кляксах шипит декрет;
Сашка готовит чернильный вихрь.
Стало быть надо. Он не кисель
После поймут! И взвизжали бабихи
По реквизированной полосе.
На-голос и в причитаньи шла продразверстка,
Истово крестился заплатанный ветряк,
Пророк громами отмахивал версты,
Серчая на продармейский отряд.
Но Сашка Лошадиных - парняга ретивый,
Сашка врубит советскую власть,
Сашка знает: работа без срыва
Залог победы, рабочий класс...
Черные зори коченели в поле.
На заборе каркала мор карга.
Голод стоял. Был звон от запоя
Ветра в степи. Был гол курган.
Перла вошь-в чесотке крапивника,
Задувало с ветру, родила трава
У ней был крестик очерчен на спинке,
И мерла кайсачья и мужичья рвань.
Но съезды и комиссии надежду питали
Докторес доктрина с шишками ученостей,
Нахмурив морщины, утверждали: "Питанье
Способус лечения самый бонус эст".
Итак - питанье. Упрятать толпу за
Жиры и сахар и соль??
А Вошь, обжираясь, пузырила пузо,
Дрыща яйцами в ямки сел.
И когда по утрам из заглохших грядок
Багряное солнце лучи подъемлет:
Казалось, - кровавая Вошь из ада,
Карабкаясь ножками, лезет на землю.
И в районе бархан поднялась баш-буза,
И на пункты коммунных пашен
Повел в набег верблюжий базар
Зеленый полковник Мамашев.
И по селам слух задымился золой,
Будто у озера муравой и мылдой
С конницей'в 50 голов
Гуляет партизан Дылда.
А за ним молва голосистая:
Что в разлужьях у Волчьего Спуска
С прапорами и гимназистами
Появилась какая-то Маруська;
Что, возвратясь из кандального Севера,
Рыща тырбан от туза бы к тузу б,
Гастролирует с уголовною хеврой
Мокрятник-Золотой Зуб.
Атаманы в лощине, атаманы на речке
Путников за зебры: "Ты чей, паря, а?"
Брызгала разбойничками Степь, что кузнечиками,
Да поджидала лишь главаря.
Улялаев був такiй - выверчено вiкo"
Дiрка в пидбородце тай в ухi серга
Зроду нэ бачено такого чоловiка,
Як той Улялаев Серга.
Джаныбек. II-1924.
Пенза-Самара-Уфа"
XI-ХII-1924.
= ГЛАВА II
Лиловые тучи. Серое поле.
Умиротворенность и великолепие.
Пегие березки в золотой боли,
Задумчивая кляча с галкой на-репице.
Вода замирала. На дне из-под камня,
Колокольчиком ус завернув у рыльца,
Колыхая пузырь и зевая клешнями,
Зеленый рак мерцал и троился.
Гусиную стаю тянуло к морю.
Вода, как железо, делалась рыжей.
В белый туман проступали зори
От изморози в пупырижках.
И грибные дубы, полусонные, желтые,
Щелкая в пупики рябой картофель,
С треском раскалывали жирные жолуди
На чашечку с хвостиком и на кофе.
И розовые, пеженькие, черненькие хрючики,
Заливаясь петухами и немазанной осью,
Суетливо чавкали, крутя закорючкой,
Капая слюни и кидаясь в россыпь.
А меж двух берез наливался запад
У бугра багров, у листвы золотистей
И листья слетали, слоистые листья,
По красной кожице трупный крапат.
Поцелуй в землю, мертвенно звонкий,
И вот зарываются в осыпь и осунь:
И на их гусиных лапах, морща перепонки,
Тихо отходила - осень.
А к ночи ведьмы, подъяв на леса дыбы,
С мокрых деревьев скубили перья,
И сыпали хохот и льдистый перец
В венецианские окна усадьбы.
Буря качала волнами ветра,
Снежной пеной шипела,
Петушьем запевала, стругала ветви
И перебирала Шопена.
Но Шопен не давался. Холодный рояль
Щерил зубы и выл под вьюгу,
И Тата гасила зазвучий края,
Бледная от испуга.
Каприччио Листа и танцы Брамса
Капризные пальцы брали,
И бельма дыханий потели по глянцу
Черных зеркал рояля.
Но труп композитора с вьюгою, оба,
В тон нот вылезали,
В колонны свечей над воющим гробом,
В склеп огромного зала.
И когда казалось, что мир вымер,
И детонации ныли одни
Сам убиенный Сугробов Владимир .
Являлся в такие дни.
Молча о плечи билась истерика,
Пальцы пушились тупей и нежней...
По ритуалу, выйдя из зеркала,
Он проплывал к жене.
И когда в его пальцах начала биться
В кипах летящих нот и книг,
Снизу по лестнице барский убийца
Дробил сапогами к ним.
Ось! И замок отскакивал, залаяв,
Путал портьерный шнур.
По-рысьи раскосый батырь Улялаев
На грудь забирал жену.
И, оставя мистический гул и холод,
Удобно качаясь в люльке рук,
Слушала сердца мужского стук,
Слышала лестницы старческий голос.
Сухие коробочки няниных комнат,
Такие, что спичка-и вспыхнут.
Обои в горошку. Диван огромный,
Турецкий такой да рыхлый.
Лоскутный коврик, шитый руками,
У баржи груженой кровати;
В божничке домашние тараканы,
Такие, что можно позвать их;
бутылка с вишней. Косящий запад.
Часы, говорящие: "Тата";
И в клетке яичные гусенята,
И нафталинный запах.
И Тате становилось так спокойно и просто,
И был бы уютен ее коробок,
Если б не эта харя в коросте,
Не то изрубленной, не то рябой.
Как это вышло? Когда... ну, вот это...
Как его? Ну, революция, да.
Так вот, когда объявили газеты
Что дескать мм... деспотизм труда
Володя поклялся, что он не допустит,
Вызвал уральцев и кайсачьи племена.
Потом мужики, говоря о капусте,
Осматривали комнаты и нуль на меня.
Потом ей сказали, что б она уезжала,
Что дескать барина "тово" да "тае".
И вдруг она прониклась такой к себе жалостью,
Бедненькая... Ну, за что это ей?
Она была уверена, что революция
Это обида Неба на нее.
И Тата гадала буквами па блюдце,
В чем ее грех - и моли уась о нем.
А так как у ней собственный ангел в сердце
(Тата звала его запросто "Анжелик"),
Она и молила: "Анжелик, не сердься".
И вкусные слезы под ушком шипели.
В детстве ей служили три пары ног:
Мадам "Шип-Шип", Аксюша и "Курица".
(Она бывало в пакость возьмет и зажмурится,
Потому что ведь сразу станет темно.)
Но в Карлсбаде (он лечился от зоба)
Ее обручили. Было забавно.
Ей даже нравилось: она своенравная,
А он такой выдержанный - русская особа.
Правда, Ланские геральдика древняя:
Их предки норманны, но нужно понять
У него на Урале завод и деревня,
В Ментоне вилла, в Москве особняк.
И началась жизнь-чюдная, прекрасная.
Предпишет из Парижа: "Сделать ремонт!"
А приедет: "Боже, здесь пахнет краской!.."
И тотчас укатит на какой-нибудь топЬ
А там знаменитый в ямочках круп
Облетит статуэтками все курорты юга,
И все уже знали: русская белуга
Плывет метать золотую икру.
А какие камни: один сандастр
По имени "Байрон" - черный, как крось.
И ледяной каллапс-"Первая любовь",
Спектральными туннелями звездастый.
А какой в Москве у нее салон,
Как едки и дипломатичны улыбки.
И все влюблены. Чуть вечер-"Алло!"
Юрочка Гай или Котик Билибин.
Ах, Гай... Он любил о Тате погрезить.
Но как! Вслух и с латинской солью:
"Я Ваши ноздри сравнил бы с фасолью,
Если бы в ней хоть капля поэзии.
А впрочем... fа, sol (он трогает клавиш)
Не это ли формула Ваших ноздрей?"
О, нет, согласитесь, что яд этих стрел
Никаким равнодушием не расплавишь.
И вовсе не по ее вине.
И если Сугробов надует губы,
Улыбнется, распускаясь, как жемчуг в вине:
"Вот таких-то, моя дудочка, и любят!"
Вообще-жила. Такая милая, лучшая,
Самая лучшая (нет, я беспристрастна).
И вдруг - такое. За что? Престранно.
Совершенно. Абсолютно. - Революция!
Осталась одной. Но ведь это же яма ж.
Ничего не умея, работай. А как?
Ну, вот и вышла пока что замуж
За самого дошлого казака.
И дедовский дом Сугробовых рухнул.
Улялаев забил колоннадную дверь,
Выбрал из флигеля 2 комнаты и кухню,
Вырезал землицы десятины с две.
Три раза проходили белые войска,
Три раза усадьба возвращалась бы Тате,
Но что за смысл судиться, искать?
Все равно большевики снова прикатят.
А если так - Улялаев за белых,
В драке за землю он их ненавидел
Но все обошлось в самом лучшем виде,
И теперь мешали красные. И он не терпел их.
И верно: у него теперь барское хозяйство:
Голландки, симменталки, молочные козлицы,
А эти придут-заорут "да здравствует",
И сдавай на учет и жди реквизиций.
Но когда он услыхал, что генерал Субботин
Перевешал весь Ревком их губернии
Успокоился враз, даже принял на работу
Какого-то очкастого, беглого наверно.