Дмитрий Барабаш - Солнечный ход
Три Ноя
Вот так всегда: сначала лютый зной
растопит ледники, потом потоп,
и первый армянин, широконосый Ной,
нахмурит свой едва заметный лоб.
Но есть, однако, версия другая,
что Ной был Ноей, девушкой прекрасной
с глазами глубже тысячи одной
и той безумной, той багрово-красной
горячей ночи на исходе мая.
Иное третья версия гласила:
мол, Ной святой был никакой не Ной —
так, просто по́ морю носило.
СЛЕДУЕТ ЖИТЬ
Зеленый
Когда зеленый зеленеет
и позвоночник бьет в зенит.
Земля не сеет и не смеет,
а шея сини не сулит.
Седьмая зиждется скамейка
на склейке искренней росой
и рассекается, как змейка,
блестяще вздернутой косой
на клецки, хлюпки изумруда
в горячий сладкий чернозем.
Путем стальным дрожит посуда,
птенец царапает гвоздем
известку скорлупы слюнявой —
зеленоглаз и липкопёр.
С люлю подсахаренным славой
про клю, про кля, про кру га зор.
Призрачное дальнодействие
Арсению
Сегодня я убил врага
из-за угла, кинжалом в спину.
Я в тот же миг писал картину
и составлял в слова слога
о том, что полюбил врага.
К одной другую половину
себя пытался приложить.
Я выбирал, где лучше жить,
чтобы потом поведать сыну
о том, как думать и служить,
какую покорять вершину,
какою бабочкой кружить.
Но половины не сходились.
В одной из них кинжал торчал
и рукояткою качал,
другая – облаком клубилась.
Я думал, что, убив врага,
я зарисую, зарифмую
и уведу пастись в луга
свою возвышенно иную
корову совести святой.
Но выходило – я другой.
Ни пастушок небесных тучек,
ни света белого попутчик,
ни донкихотчик со слугой,
а гад с кровавою рукой,
предатель, сволочь и лазутчик.
Сознанье билось мотыльком,
попав меж двух прозрачных окон.
В одном из них был дураком,
а во втором – почти что Богом.
Как гений и злодейство, как
луны осколок с задним видом.
Я пропустил дорожный знак
и стал душевным инвалидом.
Письмо себе
Все слова когда-то были,
и в пустыне все песчинки
пересчитаны давно.
Сочетаний звуков меньше,
чем изгибов у тропинки
от одной опушки леса
до другой опушки, но
только те, кто здесь ходили,
знали вход и знали выход,
а точней не знаешь только
долго ль по лесу брести,
потому что все опушки
пересчитаны до первой,
и уместятся песчинки
даже в крошечной горсти.
Где войдешь, туда и выйдешь:
вариации бездарны.
Ну, скажи, кому охота,
чтоб кидали из окна?
Да, девицы были гарны,
но от срока и до срока:
лишь немногим удавалось
не дряхлеть до сорока.
Тоже мудрость – знать колоду.
Всех валетов по пижаме,
велика, поди, наука —
не запомнить четверых.
Что тузы, шестерки, дамы?
Все одно – осколки страха.
Ну, а что, скажите, делать,
если страха нет давно?
Перечесть вон ту вон книгу
или новую какую?
Все от буквы и до буквы,
знамо, братец, наперед.
Не ищите сладкой клюквы,
не придумывайте счастье,
а живите, как живется,
потому что все равно
никого никто не слышит,
никому никто не пишет,
если пишут, так себе.
Вот уж мудрая задача —
сам себе пишу и плачу,
восхищаюсь, возмущаюсь,
вокруг пальца обвожу.
Кто-то там прочтет, наверно,
и воскликнет – это верно,
это правильно и точно,
гениально, черт возьми!
Как же скучно щупать землю
и грести ее горстьми.
Синий ветер сушит простынь.
Солнце лыбится сквозь дырки,
щекочась обрывком нитки.
По траве ползет коровка
в черных яблоках неловко —
красный панцирь, белый свет.
Ах, зачем же у травинки
в острых иглах окантовка?
Если даже у травинки,
отразившейся в росинке?
Гадание
Меня нередко просят погадать.
Одни хотят богатства или власти.
Другие, юные, как правило, любви,
которая, продли чуть-чуть – к достатку
сведет судьбу, к покою и порядку.
Короче к скуке.
Милые, зачем?
Распутничайте, пьянствуйте, гуляйте,
читайте книги, смейтесь,воспаряйте.
Когда б вы знали, как мгновенна жизнь.
Романс
Приоткрой свои томные очи,
чтобы ночи в них стали светлей,
чтобы мой залихватистый почерк
преисполнился пылких страстей.
Я сегодня натянут, как струны,
но не тронь огневые колки:
ввысь взовьются мои гамаюны,
и пройдут грозовые полки.
Я люблю тебя нежно, как ножны
любят свой острогубый кинжал.
Я готов целовать твои ножки
и ласкаться с извивами жал.
Ты читай мою исповедь в тайне
от отца и проворных сестер,
запершись в своей девичьей спальне,
только окна открой на простор
грозовой набегающей ночи.
Распахни свои томные очи.
О, Русь!
Я не могу свести концы
с началами, о, Русь!
Я сам себе гожусь в отцы,
и в матери гожусь.
И ты мне дочь, и я точь-в-точь,
тот византийский поп,
который падал, словно ночь,
в сияющий сугроб.
А если по его следам
до каменной волны,
то там – сезам или седан
клокочущей войны,
Везувий, бьющий из трубы
сторожки лесника,
и дым струящейся судьбы
сквозь скучные века.
Тибетских скал простой секрет
тебе открыт давно.
За краем света – тот же свет,
и только там темно,
куда еще не бросил взгляд,
не повернул лица.
О, Русь моя! Я снова рад
и счастлив без конца.
Пузырь!
Живем на мыльном пузыре,
по радугам гуляем
и очень важными себя
себе воображаем.
Так, словно под ногами – твердь,
так, словно сверху – купол.
Оркестров пробирает медь
и барабаннокругл
дробит реальность кругозор.
Шаги – мерила мира.
Как вдруг пройдет грозой узор,
как вдруг сверкнет рапира
между небесно-голубым
и травянисто-глазым,
оставив миру только дым
и первозданность газа.
Казначей
Когда я опускаю образ
в копилку между двух зеркал,
я словно слышу первый возглас,
который сам себя издал.
Многообразие подобий
превозмогает гладь стекла,
и нет на мраморе надгробий
узора крайнего числа.
Как ни пытался я, с началом
не смог свои концы свести.
Ты не грусти, мой друг, о малом,
стараясь вечность обрести.
Мир соткан из цветных полосок,
из капель, звуков и лучей.
Ты тоже Слова отголосок
и метких мыслей казначей.
Привокзальное
Мысли уходят, как поезда с Казанского вокзала,
и катятся из Москвы неведомо, блядь, куда.
Главное, что из Москвы, которая откромсала
от жизни моей кусок, размазала и слизала.
Буфетный томатный сок – из рельсового металла.
Мысли уходят вглубь
серых трущоб и просек,
мимо московских труб
и подзаборных мосек.
Волга, Урал, Сибирь
крутят мои колеса.
Как же прекрасна ширь,
сколько в ней купороса.
Изобретая область тьмы
Изобретая область тьмы,
вы открываете для света
то, что, наверное, должны
скрывать по логике сюжета.
Просветленный муравей
Жил-был на свете муравей,
который был других храбрей.
Он был храбрее потому,
что жить решился по уму,
и, показав усы инстинкту,
он опрокинул пива пинту,
и, закусивши стрекозой,
слегка нездешний и косой,
умывшись божьею росой,
пошел веселый и босой
гулять нетореной дорожкой
от суеты и скучных дел,
махнув на них мохнатой ножкой,
смел все, чего всегда хотел.
А именно: купаться в луже,
за тлей гоняться в лопухах,
лохматить спину по-верблюжьи
и петь о птицах и зверях.
Жизнь стала в радость.
Воля, счастье,
свобода, нега и простор,
как пазл, разрозненные части,
вставали в новый кругозор.
А муравейник жил, как прежде:
пилил дрова, кормил овец,
оборонялся. «Дети, ешьте!» —
кричал заботливый отец.
И в их взрастаньях, угасаньях,
смертях, рожденьях, суете
ходили слухи о скитаньях
в потусторонней красоте
героя, бросившего норы
отцов и прадедов своих.
Он видел небо, видел горы
и написал немало книг
о том, что смелость – не наука,
а путешествие – не цель:
«У нас одна на всех разлука,
одна на всех наружу дверь.
Она откроется однажды
сама, не надо торопить.
Не утолить при жизни жажды
и не продлить земную нить».
Секрет пророка
Какое время ни возьми —
всегда кончается эпоха.
И оттого живется плохо,
и много суетной возни.
А если нам от звеньев тех
времен немного отдалиться,
то выясняется, что длится
цепь одинаковых потех.
Она одна – от время оно.
Одна за все, одна на всех.
Всегда предчувствие конца,
как предначертаность начала,
земных пророков удручало
лукавой колкостью венца.
Источник