Дмитрий Барабаш - Солнечный ход
Муравьиный вальс
Муравьи собирались на бал и утюжили фраки.
Каждый принцем смотрел, словно шпаги, сияли усы.
И онегинский взгляд добавлял им нездешней отваги,
и печоринский сплин – безупречно-холодной красы,
и Ромео играл в них огнями лиловых закатов,
и задумчивый Гамлет ощупывал лапками свет,
и великий Отелло следил за сраженьем фрегатов,
и замученный Мастер рыдал от советских газет.
Муравьи собирались на бал подытоживать счастье
искрометных страстей, истонченных до лезвия снов.
А принцессы снастей не жалели на легкие платья,
и смотрели сквозь ночь, и пугали всевиденьем сов.
Их прозрачные пальцы касались земли
и пространства,
превращая тела в продолженье небесных лучей.
Словно вальс уже был,
и как будто вернувшись из вальса,
они едут на бал, и журчит соловьиный ручей.
Муравьиный Гомер уже выплакал Троей глазницы —
нет прекрасней Елен, если танец назначен судьбой.
Из клубочка луны кружева вяжут звонкие спицы,
дирижер сделал взмах, и со следующей робкой стопой
над землей закружили Ромео, Елены, Джульетты
над иглистым дворцом, над границами правильных стен.
И как раз в тот момент потянулись к бумаге поэты,
и случились затменья в сумятице звездных систем.
Танец длился минуту, и счастье тому, кто в полете
продолжает мечты, уронив бренный прах в чернозем…
Как вы там, на земле? Все плодитесь, все жару даете?
Как вам там оставаться и строить свой каменный дом?
Две реальности
Точка перетекания
из реальности в сон,
из фантазии в воплощение,
в стены, в дом.
Точка перетекания
из сумрака в теплоту.
Как мне пройти тебя?
На каком переплыть плоту?
Голый король
Прозрев от крика детского
толпа вопила: «Гол!»
На короля, одетого
в невидимый камзол.
И никуда не деться мне
от правоты людской,
вживаясь в стены фресками,
сливаясь с их тоской.
Но я храню молчание
и, слыша детский крик,
немею от отчаянья,
к которому привык.
Демон
А если все, что есть —
он самое и есть?
Он сам себя и ест.
Он сам себя и дышит.
Он сам себе поет
и письма ночью пишет
о том, что он сидит
один не зная гдемо,
сердит и нелюдим,
как лермонтовский Демон.
Тут без Тамары как?
Тамарка без Кавказа?
Казалось бы, пустяк,
а мысль, она – зараза,
начнется с запятой
и длится всем на свете.
И никакой чертой!
И ни в какие клети!
Тело
Тело как тормоз,
как подведение итога,
тело как компас,
ведущий бродяжить Бога,
чтоб осмотреться, потрогать,
скрутиться в страсти,
чтобы сложившись в тело,
разбиться опять на части,
чтобы развеять мрачных прогнозов страхи,
что бы над черной сценой,
словно верхом на плахе,
в холщевой парить рубахе,
свет пропуская в дырки,
спичкой чертя на чирке,
искрами рикошетя,
точно в кого-то метя.
Караван
Не нужно райских островов —
нам хватит лежаков на пляже,
и нарисованных на саже
веселой Африки белков.
Одной фигуры бедуина
в пустынно синем Пикассо.
Собаки сгорбленную спину.
Вечерней вечности лассо.
Всех египтянских рынков запах,
впитавший рыбу всех морей,
пиратских подвигов и страхов,
колец, торчащих из ноздрей.
Всех пирамид и минаретов,
всех куполов, кубов, крестов.
Шел караван земных поэтов,
не оставляющий следов.
Египетские ночи
В кофейно-позолоченном Египте,
у волосатых ног высоких пальм
вы ничего, наверно, не хотите,
и ничего вам, в общем-то, не жаль.
Такие ноги, Господи, что море
краснеет, не дотронувшись песка.
Вы говорите, что бывает горе?
Что гложут вас печали и тоска?
Египетские ночи шоколадны,
в тенях прибрежных шелестит гашиш,
по набережным лучшие наряды
разбрасывают Лондон и Париж.
Здесь голышом, забыв про минареты
и острый блеск арабских хищных глаз,
распутницы, художники, поэты
бегут по пляжу, как в последний раз.
Божий дар
Нам жизнь без трагедии скучна.
Ирония растворена в сатире.
И не бывает горя от ума,
как войн, злодейств
и мудрых харакири.
Свет равновесий выверен и строг,
не оставлет права на несчастье:
как может быть несчастен лепесток,
являющийся маленькою частью
гармонии,
пустившей корень в гной,
чтоб выпестовать капельку нектара.
Трагедия – пытаться стать собой
и не принять Божественного дара.
Сердце
Руку на пульсе мысли
держал, как его там, Бах.
Или, точнее, Моцарт,
Свиридов, Бетховен, Шуберт…
Сердце на пульсе мысли
билось, как на подносе.
Обрезанные аорты
жадно глотали воздух.
Слепое счастье
Кто обвинит слепого, если он
наступит на подснежник синеглазый
и скажет, что цветы растут из вазы,
а ствол кленовый пахнет соловьем?
Есть ли вина в пристрастьях папуаса,
живущего в болотах, меж лиан,
в том, что он любит человечье мясо,
а чужеземец слаще, чем варан?
В чем ошибались патриоты рейха?
В чем были правы дети кумача?
И чем добрее золотая змейка
ужаленного ею палача?
В незрячем мире между полюсами
есть равновесие таинственных основ:
открыв глаза, мы выбираем сами,
куда идти из хаотичных снов.
Пока ты слеп – нет ни суда, ни воли;
безгрешен, словно волк или овца.
Открыв глаза, ты выбираешь роли
героя, негодяя и творца.
И здесь уже не спрятаться в тумане,
не отступить за заповедный круг,
ты знаешь все о правде и обмане —
ни боль разлуки, ни святой испуг
не оправдают позабытых реплик.
И тут уже, хоть выколи глаза,
в тебе убит обыкновенный смертник,
и суд суров, и всюду небеса.
Встреча
Не оборачивайся, не ищи никого за спиной.
Это я говорю.
Это ты говоришь со мной.
Ты все правильно слышишь:
под строчками твои мысли. Твои слова,
как под кожей, под ребрами,
пульсируют почками,
набухая к весне,
изгибаются, как трава,
прорастая сквозь землю
лютиками-цветочками.
Если ты задержался здесь, знай —
я тебе внемлю.
Я и сам много раз находил такие слова,
словно лаз в кустах между пышных фраз,
между лживых эпитетов.
Ты идешь на свой голос, видя то,
что я видел прежде.
Видя то,
что мы видим вместе
спустя лет двести.
От воскресения до воскресенья
Ты звал меня покинуть этот край.
Ты, командор, приревновавший к праху.
Привратник мрака, черный пономарь,
склоняющий к покорности и страху.
Ты звал меня к барьеру, за барьер,
в другую жизнь, не знающую тлена,
ты предлагал на выбор сотни вер.
Взамен чего? Зачем тебе замена
моей ничтожной, словно мотылек,
судьбы земной, считающей мгновенья?
Я не успею, слишком путь далек
от воскресения до воскресенья.
Апоэтичное
Туманы, выси, лютики в стихах
лелеют плоть, как фиговы листочки.
На вывихах из «ха» выходят «ах»
и волосками прорастают строчки.
Коль чувствам праведным
предписано звенеть
в укор цинизму шуток безвременных,
щелчок строки не должен гнать, как плеть,
рабов возвышенноколенопреклоненных,
ползущих по Москве ли, по Перу,
по сорок лет петляя по пустыне.
Поэзия подобна комару
без имени, родившемуся в тине
чумных веков, проказистых болот,
ландшафтов лунных, марсианской топи,
запястьям острострелых позолот
и устрицам в малиновом сиропе,
скрипящим там, где скука вялит бровь
девицы, отслужившей слизь созданья.
Поэзия – комарная любовь
к венозной коже, первое касанье
с искусом истины, скребущей, словно зуд
земных страстей под листьями распутиц.
И запах прений, как священный суд,
в распахнутые окна льется с улиц.
Чеченский синдром
А. Носенко
Ты не лоза, а мы тебе не дети.
Ты не пастух, считающий овец.
Ты не отец, и нет в твоем завете
ни уголка для загнанных сердец.
Так я орал в церковные ворота
и бил ногами в запертую дверь:
«Уймись, дурак, – сказал мне строго кто-то,
сверкнув зрачками в узенькую щель, —
сейчас я позвоню – и будешь в клетке
трезветь под бой ментовского дубья».
Луна катилась по еловой ветке
и вслед за ней катилась жизнь моя.
Я молча шел тропою от погоста,
смеясь на звезды черного ручья.
И понял вдруг отчетливо и просто,
что жизнь моя, воистину, ничья.
Я звал его, выблевывая печень,
я бился лбом в кропленый белый таз,
но он был нем ко мне,
мне было нечем
к себе привлечь его лукавый глаз.
Я пил неделю за ребят, которых
раскладывал по гробикам в Чечне,
я пил за то, чтобы не нюхал порох
никто из них и не горел в огне.
Я пил затем, что выброшен в гражданку —
слюнявлю дни без денег, без любви —
я ей в глаза смотрю, как в дуло танку,
с которым в этом мире мы одни.
Я звал его. Не чекаясь. По рюмке.
Занюхать жизнь шершавым рукавом.
А он не шел.
В меня вселился люмпен
и жил во мне, как в доме дармовом.
Спасибо вам, конечно, что остался —
один из сотни выжил в том бою.
Спасибо, что потом читал, смеялся.
Спасибо, что сейчас я водку пью.
А он молчит – ни чуда, ни причуды.
Крапленый таз и запертая дверь.
Я понимаю страх и боль Иуды.
Я б выпил с ним, но нет его теперь.
Вот мне похмелье в грудь,
вот мне награда —
один на танк с контуженной душой.
Зайди ко мне, мне ничего не надо.
Я слышал, ты пушистый и большой,
как мир, в котором нет ни зла, ни яда,
а только свет, а только жизнь и труд.
Не пей со мной, лишь намекни, что рядом,
что был всегда и вечно будешь тут.
Мне голос был – его я не услышал.
Мне был намек – но как-то невдомек.
Я испугался, что мне сносит крышу,
и все забыл.
И сильно занемог.
Предосторожность