Петр Вегин - Серебро
Жизнь, пробудившая поэму, пока что не меняется с изменением чисел в календарях.
Рвануться и вымахнуть! —
над крышами, рыжими дымными черепичными крышами,
над суетой, что гнездится под этими крышами,
над нищими духом, над богатыми нищими,
над бывшими, над настоящими, дальними, ближними,
над биржами, над пивными копчеными днищами,
над пьющими, над оплеванными, плюющими,
над бьющими бывших любимых,
над клянущимися, клянущими —
рвануться и вымахнуть
любою ценой, но только
откусить от голубого яблока неба!
Нет, Флоренция,
видно, и о твой воздух не опереться крылами,
можно дышать, но невозможно взлететь.
Твой воздух, некогда густой,
разбавлен криками газетчиков,
клаксонами автомобилей, гитарами,
плохими копиями Боттичелли, шепотом гадалок,
кинорекламами, анонимками,
оставляющими яркие следы,
как краденые поцелуи.
Можно дышать, но невозможно взлететь.
Тяжело машут во мне
легкие — мои внутренние крылья.
Черные монахи спешат схоронить
заколотое ржавым ножом сердце.
Жарко. Крылья обвисли,
голодными близнецами тащатся по мостовой,
на них наступают модные каблуки.
Сотни вывесок «Удаление зубов»,
ни одной —
«Удаление крыльев».
Горбатый антиквар на перекрестке
продает пару старых дуэльных пистолетов:
они лежат валетом — красивые символы смерти —
в округлом футляре красного бархата,
как рыбы в кровавой проруби.
Купить
и вызвать на дуэль из зеркала
собственное отражение?
Ножницы женских ног,
переходящие улицу,
отрезают меня от моих миражей.
Разноцветное мороженое
продается на выбор — как мнения в парламенте.
Можно дышать — но невозможно взлететь.
Город уходит под крыши,
как рыбы уходят под воду.
Дай поцелую лапу,
пятнистая дворняга моей надежды!
Иди в поводыри к кому-нибудь другому.
Выпьем, Флоренция,
на помин крыльев моих,
за упокой близнецов моих, умирающих с голоду.
Сегодня двери кафе — как двери в рай.
Вина, девушка, вина!
Чистого, как чистота всего несбывшегося,
крепкого, как опора, которой нет,
вина, глоток вина
из красивой бутылки, что у вас за спиной…
Что у вас за спиной???
Должно быть, от жары я спятил,
предсмертный бред —
я перегнулся через стойку и схватил
сияющий за ее спиной
мираж,
и в тусклых зеркалах крыльев моих
отразилось
искаженное болью лицо.
«Оделась ангелом вчера на карнавал,
домой вернулась — хрупкий нимб сняла,
но только не снимаются крыла.
Весь день хожу, стыдясь людей, зеркал…
Отрезать думала — ступила пять ножей.
Как ледяная веточка весной
в стакане распускается листвой,
так проросло мое папье-маше…»
Дрожь
прошла по моим крылам,
как по спасенным самоубийцам
дрожь первого вдоха, и мы,
сшибая бутылки,
под звон погребальный рюмок,
вылетели на улицу!
Взмах в четыре крыла,
но нелегко оторваться,
когда карнавальный город
пытается заарканить или просто поймать за ногу
Медленно, медленно, медленно.
Ритм взлета подобен ритму
созревания оливкового дерева.
Маски кричат из окон четвертого этажа.
Под нами мчится машина, как городская мышь.
Не опали крылья о фейерверк, любимая!
Медленно, медленно, медленно..
И вот мы уже выше крыш!
О, имя твое волшебно!
Как крылья тебя заждались!
Вместо кольца обручального
над городом сделаем круг.
Спят в твоих бедрах дети,
которые не родились,
и нашей крылатой спаренной тенью
зачеркнут мир крыш!
Над крышами — рыжими дымными черепичными
крышами,
над суетой, что гнездится под этими крышами,
над нищими духом и над богатыми нищими,
над бывшими, над настоящими, дальними, ближними,
над биржами, над пивными копчеными днищами,
над бьющими бывших любимых,
над клянущимися, клянущими…
О, как трепещут в паутине улиц
неопытные мотыльки людей!
Прощай,
пустая гробница Данта
в церкви Санта Кроче.
Нас не боятся птицы,
значит, небо нам доверяет.
Слышишь —
где-то внизу над Европой колокола.
О страшное счастье полета!
Вокруг невесомо парят воздушные замки —
они никогда не опустятся к тем,
кто их строил.
Воздушных замков великие города.
Скоро в небе от них будет тесно.
Словно древняя чаша вина,
Рим под нами искрится,
и в мертвой карусели Колизея,
как непрощенные души рабов, преступников и блудниц,
фосфоресцируют коты и кошки,
и с перебитым хвостом кот по имени Дуче,
что нещадно измучен виденьем мышей,
беззвучно взывает к прошлому,
и его гигантская тень
лежит на римском асфальте,
как поверженный герб.
Спать.
Из подсолнухов стадионов
вылущились семечки людей.
Спать…
Немытая нога фашизма
пытается напялить сапожок Италии.
Спать?
Пистолет Африки болтается
на боку Земли.
Спать?
Веретено подводной лодки
в глубине Средиземного моря
свивает нить смерти.
Эй, на Земле, не спите!
Самое большое наслаждение сегодня — спать.
Самое большое преступление сегодня — спать.
И поскольку нам выпали карты бессонницы
и прокричать опасность в ушные раковины городов
некому,
спи последний раз, любимая,
как спят на Земле.
В мире не жгут свечей.
Спи на моем плече.
Скрипка со скрипачом
так же родны — плечом.
Спи на моем плече,
в мире, похоже, тишь.
Мир понимает — спишь
ты на моем плече,
В мире не жгут свечей,
спи на моем плече,
как по концам креста
спали ладони Христа.
Вишни и тополя
тянутся к облаку…
Мчится внизу Земля
с пистолетом Африки на боку…
О воздух вдоль твоего длинного тела!
О прядь волос на ветру!
Любовь — воздушный змей,
запущенный в небо мальчиком по имени Случай.
Уже так высоко, что голуби мира под нами.
Мы летим быстрей,
чем летит птица стрелок по кругу часов,
вылетаем из ночи,
проснись,
настигаем вчерашний день
Словно против теченья реки,
мы летим в обратное время,
туда, где можно дышать,
где нерасстрелянное небо,
где земля
не корчится под скальпелем войны.
Где-то есть это время,
где можно дышать.
Как податливо небо и время —
наши беглые крылья,
словно белые весла, любимая,
загребают года,
и минуты прошедшего времени
с крыльев стекают.
Будьте прокляты,
люди нашего времени,
будь проклято,
время наших людей!
Наше счастье
под вашими крышами невозможно.
Синий воздух сменился зеленым.
Мы вошли
во вчерашний слой времени.
Ты, как русалка, зелено-голубая.
Скоро янтарное время
тебя позолотит,
Но краснеют
твои голубые крылья,
Я чувствую —
и мои крылья печет.
Что за время навстречу течет?
О любимая,
вместо времени золотого
мы крыла погружаем
в красное время пожара.
Это небо и время, окровавленное великой Россией.
Это небо нам не перелететь,
в этом небе и времени
можно только сгореть.
Сотни свастик,
как ножи мясорубок
или крылья кровавых мельниц,
перемалывают пространство,
и Россия,
защищая свое время, взметнулась
до седьмого неба, во весь рост.
Это небо и время нам не перелететь.
Значит, только в свое разреженное время
окуная крыла,
нам остается лететь,
только
отталкиваясь
от него,
любя его и проклиная,
можно его одолеть и обогнать.
Значит, не миновать
нам с тобой восстаний, смертей, демонстраций
небо и время у нас впереди
будет засеяно пулями,
как страшная пашня.
Но ведь где-то есть время,
где можно дышать.
Обними меня крепче,
и будем готовы
к поворотам времен.
Вновь под нами наша Земля,
на которой так трудно дышать.
Города. Горы. Границы.
Пастухи так далеки,
что кажутся библейскими.
На одном ветру развеваются
пеленки Моцарта и Сальери.
И, как Святой Себастьян,
пронзена стрелами радиоактивного дождя
Испания.
Смотри — нам кисточкой машет художник
и щурит свои синие цыганские глаза,
и отпечаток нас,
летящих над крышами,
навсегда остается у него на холсте.
До свидания, Марк Захарович!
О дудочка крысолова
в руках Эйфелевой башни!
Зови, зови своих железных крыс!
Крысы автомобилей.
Крысы метрополитена.
Крысы пушек.
Крысы снарядов.
Крысы миноносцев.
Океан.
Радиограммы Европы и Америки
как перелетные птицы над нами.
Затонувшие триста лет назад фрегаты,
набитые золотом,
виднеются в глубине.
Если бы подводные лодки охотились только за ними,
я был бы спокоен за Землю и за тебя.
Как я не люблю эти новые буквы
в древней письменности морей!
Птицы, устав от полета, садятся
на палубу авианосца,
и летчики забывают о своих
реактивных распятиях.
Наше время отличается ото всех других
прежде всего тем,
что ни в одно море
не брошена бутылка с запиской о беде,
На волнах житейского моря
безвыходно и безнадежно
качаются люди, как бутылки,
в которых запечатан крик.
Уже Америка видна сквозь облака.
Она похожа сверху на песочные часы,
но города Америки — шахматные доски:
белые играют против черных.
Любимая,
дальше не стоит снижаться,
тех, кто над крышами — крыши не любят.
Крыши Лос-Анджелеса под нами,
как переплеты детективных романов.
Крыши и крысы.
Крыши и крылья.
Крыши и Кеннеди.
Крыши и кровь.
Кеннеди в спину, нам ли вдогон,
так или иначе, но
в нас промахнулись — попали в него,
в него промахнулись — попали в нас.
Восьмая пуля,
проскочив мимо его виска,
уже охлаждаясь о синеву,
прожгла наше спаренное тело.
Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем…
Неотличима кровь наша от крови Кеннеди.
Падаем, падаем, падаем, падаем, падаем…
Падает Кеннеди.
Всегда есть в кого разрядить пистолет.
Тех, кто над крышами — крыши не любят.
Хочу простить Земле и не могу.
Простим с тобой друг друга и простимся.
Целую кровь на крыльях твоих.
Спасибо Флоренции
за карнавал, окрыливший тебя,
за страшное счастье полета,
во весь размах расстрелянных крыльев,
прощай!
И если судьба захотела прервать наш полет,
отбросим возможность спланировать,
приземлиться.
Любимая, стоит разбиться за то, что летали,
разбиться о крыши и крыши собою разбить!
На крыши,
где капельки крови твоей и моей, на крыши,
на суету, что гнездится под этими крышами,
на нищих, на дальних, на ближних,
на пьющих, на бьющих бывших любимых,
на клянущихся,
на клянущих,
на…
Прощальное небо.
Корявые крыши все ближе.
И все же мы были, любимая, слышишь —
над крышами!
Флоренция — Москва 1968-1978