Даниил Андреев - Стихотворения и поэмы
1941—1950
Василий Блаженный
Во имя зодчих – Бармы и Постника
На заре защебетали ли
По лужайкам росным птицы?
Засмеявшись ли, причалили
К солнцу алых туч стада?..
Есть улыбка в этом зодчестве,
В этой пестрой небылице,
В этом каменном пророчестве
О прозрачно-детском «да».
То ль – игра в цветущей заводи?
То ль – веселая икона?..
От канонов жестких Запада
Созерцанье отреши:
Этому цветку – отечество
Только в кущах небосклона,
Ибо он – само младенчество
Богоизбранной души.
Испещренный, разукрашенный,
Каждый столп – как вайи древа;
И превыше пиков башенных
Рдеют, плавают, цветут
Девять кринов, девять маковок,
Будто девять нот напева,
Будто город чудных раковин,
Великановых причуд.
И, как отблеск вечно юного,
Золотого утра мира,
Видишь крылья Гамаюновы,
Чуешь трель свирели, – чью?
Слышишь пенье Алконостово
И смеющиеся клиры
В рощах праведного острова,
У Отца светил, в раю.
А внутри, где радость начисто
Блекнет в сумраке притворов,
Где от медленных акафистов
И псалмов не отойти —
Вся печаль, вся горечь ладана,
Покаяний, схим, затворов,
Словно зодчими угадана
Тьма народного пути;
Будто, чуя слухом гения
Дальний гул веков грядущих,
Гром великого падения
И попранье всех святынь,
Дух постиг, что возвращение
В эти ангельские кущи —
Лишь в пустынях искупления,
В катакомбах мук. Аминь.
1950
Художественному театру
Порой мне казалось, что свят и нетленен
Лирической чайкой украшенный зал,
Где Образотворец для трех поколений
Вершину согласных искусств указал.
Летящие смены безжалостных сроков
Мелькнули, как радуга спиц в колесе,
И что мне до споров, до праздных упреков,
Что видел не так я, как видели все?
В губернскую крепь, в пошехонскую дикость
Отсюда струился уют очагов,
Когда единил всепрощающий Диккенс
У пламени пунша друзей и врагов.
То полу-улыбкою, то полу-смехом,
То грустью, прозрачной, как лед на стекле,
Здесь некогда в сумерках ласковый Чехов
Томился о вечно цветущей земле.
Казалось, парит над паденьем и бунтом
В высоком катарсисе поднятый зал,
Когда над растратившим душу Пер Гюнтом
Хрустальный напев колыбельной звучал.
Сквозь брызги ночных, леденящих и резких
Дождей Петербурга, в туманы и в таль
Смятенным очам разверзал Достоевский
Пьянящую глубь – и горящую даль.
Предчувствием пропасти души овеяв,
С кромешною явью мешая свой бред,
Здесь мертвенно-белым гротеском Андреев
На бархате черном чертил свое «нет».
Отсюда, еще не умея молиться,
Но чая уже глубочайшую суть,
За Белою Чайкой, за Синею Птицей
Мы все уходили в излучистый путь.
И если театр обесчещен, как все мы,
Отдав первородство за мертвый почет,
Он был – и такой полнозвучной поэмы
Столетье, быть может, уже не прочтет.
1950
Обсерватория. Туманность Андромеды
Перед взором Стожар —
бестелесным, безгневным, безбурным —
Даже смертный конец
не осудишь и не укоришь…
Фомальгаутом дрожа,
золотясь желтоватым Сатурном,
Ночь горящий венец
вознесла над уступами крыш.
Время – звучный гигант,
нисходящий с вершин Зодиака, —
В строй сосчитанных квант
преломляется кварцем часов,
Чтобы дробно, как пульс,
лампы Круглого Зала из мрака
Наплывали на пульт
чередой световых островов.
С мягким шорохом свод
и рефрактор плывут на шарнирах,
Неотступно следя
в глухо-черных пространствах звезду:
Будто слышится ход
струнным звоном звучащего мира,
Будто мерно гудят
колесницы по черному льду.
Это – рокот орбит,
что скользят, тишины не затронув;
Это – гул цефеид,
меж созвездий летящих в карьер;
То – на дне вещества
несмолкающий свист электронов,
Невместимый в слова,
но вмещаемый в строгий промер.
И навстречу встает,
как виденье в магическом круге,
Воплощенный полет —
ослепительнейшая мечта —
Золотая спираль
за кольцом галактической вьюги,
Будто райская даль —
белым заревом вся залита.
Будто стал веществом —
белым сердцем в ее средоточье —
Лицезримым Добром —
сам творящий материю Свет;
Будто сорван покров,
и, немея, ты видишь воочью
Созиданье миров,
и созвездий, и солнц, и планет.
Вот он, явный трансмиф,
глубочайшая правда творенья!
Совершенный зенит,
довременных глубин синева!..
И, дыханье стеснив,
дрожь безмолвного благоговенья
Жар души холодит
у отверзтых ворот Божества.
1950
У памятника Пушкину
Повеса, празднослов, мальчишка толстогубый,
Как самого себя он смог преобороть?
Живой парнасский хмель из чаши муз пригубив,
Как слил в гармонию России дух и плоть?
Железная вражда непримиримых станов,
Несогласимых правд, бушующих идей,
Смиряется вот здесь, перед лицом титанов,
Таких, как этот царь, дитя и чародей.
Здесь, в бронзе вознесен над бурей, битвой,
кровью,
Он молча слушает хвалебный гимн веков,
В чьем рокоте слились с имперским славословьем
Молитвы мистиков и марш большевиков.
Он видит с высоты восторженные слезы,
Он слышит теплый ток ликующей любви…
Учитель красоты! наперсник Вечной Розы!
Благослови! раскрой! подаждь! усынови!
И кажется: согрет народными руками,
Теплом несчетных уст гранитный пьедестал, —
Наш символ, наш завет, Москвы священный
камень,
Любви и творчества магический кристалл.
1950
Большой театр.
Сказание о невидимом граде Китеже
Темнеют пурпурные ложи:
Плафоны с парящими музами
Возносятся выше и строже
На волнах мерцающей музыки.
И, думам столетий ответствуя,
Звучит отдаленно и глухо
Мистерия смертного бедствия
Над Градом народного духа.
Украшен каменьем узорным,
Весь в облаке вешнего вишенья, —
Всем алчущим, ищущим, скорбным
Пристанище благоутишное!..
Враг близок: от конского ржания
По рвам, луговинам, курганам,
Сам воздух – в горячем дрожании,
Сам месяц – кривым ятаганом.
Да будет верховная Воля!
Князья, ополченье, приверженцы
Падут до единого в поле
На кручах угрюмого Керженца.
Падут, лишь геройством увенчаны,
В Законе греха и расплаты…
Но город! но дети! но женщины!
Художество, церкви, палаты!
О, рабство великого плена!
О, дивных святынь поругание!..
И Китеж склоняет колена
В одном всенародном рыдании.
Не синим он курится ладаном —
Клубами пожаров и дымов…
– Спаси, о благая Ограда нам,
Честнейшая всех херувимов!
Как лестница к выси небесной,
Как зарево родины плачущей,
Качается столп нетелесный,
Над гибнущей Русью маячущий.
– О, Матере Звездовенчанная!
Прибежище в мире суровом!
Одень нас одеждой туманною,
Укрой нас пречистым покровом!
И, мерно сходясь над народом,
Как тени от крыльев спасающих,
Скрывают бесплотные воды
Молящих, скорбящих, рыдающих.
И к полчищам вражьим доносится
Лишь звон погруженного града,
Хранимого, как дароносица,
Лелеемого, как лампада.
И меркнет, стихая, мерцая,
Немыслимой правды преддверие —
О таинствах Русского края
Пророчество, служба, мистерия.
Град цел! Мы поем, мы творим его,
И только врагу нет прохода
К сиянию Града незримого,
К заветной святыне народа.
1950
Симфония городского дня
Часть первая
Будничное утро
Еще кварталы сонные
дыханьем запотели;
Еще истома в теле
дремотна и сладка…
А уж в домах огромных
хватают из постелей
Змеящиеся, цепкие
щупальцы гудка.
Упорной,
хроматическою,
крепнущею гаммой
Он прядает, врывается, шарахается вниз
От «Шарикоподшипника»,
с «Трехгорного»,
с «Динамо»,
От «Фрезера», с «Компрессора»,
с чудовищного ЗИС.
К бессонному труду!
В восторженном чаду
Долбить, переподковываться,
строить на ходу.
А дух
еще помнит свободу,
Мерцавшую где-то сквозь сон,
Не нашу – другую природу,
Не этот стальной сверхзакон.
И, силясь прощально припомнить,
Он в сутолоке первых минут
Не видит ни улиц, ни комнат,
Забыв свою ношу, свой труд.
Но всюду – в окраинах
от скрипов трамвайных
Души домов
рассвет знобит,
И в памяти шевелится,
Повизгивает, стелется
Постылая метелица
Сует
и обид.
Гремящими рефренами,
упруже ветра резкого,
Часов неукоснительней,
прямей чем провода,
К перронам Белорусского, Саратовского, Ржевского
С шумливою нагрузкою подходят поезда.
Встречаются,
соседствуют,
несутся,
разлучаются
Следы переплетенные беснующихся шин, —
Вращаются, вращаются, вращаются, вращаются
Колеса неумолчные бряцающих машин.
Давимы, распираемы
потоками товарными,
Шипеньем оглашаемы
троллейбусной дуги,
Уже Камер-Коллежское, Садовое, Бульварное
Смыкают концентрические плавные круги.
Невидимо притянуты бесплотными магнитами,
Вкруг центра отдаленного, покорно ворожбе,
Размеренно вращаются гигантскими орбитами
Тяжелые троллейбусы медлительного Б.
Встречаются, соседствуют, несутся, разлучаются,
Нагрузку неимоверную на доли разделя,
Вращаются, вращаются, вращаются, вращаются
Колесики,
подшипники,
цилиндры,
шпинделя.
Штамповщики,
вальцовщики,
модельщики,
шлифовщики,
Учетчики, разметчики, курьеры, повара,
Точильщики, лудильщики, раскройщики,
формовщики,
Сегодня – именитые,
безвестные вчера.
Четко и остро
Бегает перо
В недрах канцелярий,
контор,
бюро.
Глаза – одинаковы.
Руки – точь-в-точь.
Мысли – как лаковые.
Речь – как замазка…
И дух забывает минувшую ночь —
Сказку,
Он новую правду восторженно пьет
В заданиях, бодрых на диво,
Он выгоду чует, и честь, и почет
В сторуком труде коллектива.
Он видит:
у Рогожского,
Центрального,
Тишинского,
И там – у Усачевского —
народные моря:
Там всякий пробирается в глубь чрева исполинского,
В невидимом чудовище монаду растворя.
Витрины разукрашены,
те – бархатны, те – шелковы,
(От голода вчерашнего в Грядущее мосты),
Чтоб женщины с баулами, авоськами, кошелками
Сбегались в говорливые, дрожащие хвосты.
А над универмагами, халупами, колоннами
Пульсирует багровое, неоновое М,
Воздвигнутое магами – людскими миллионами,
Охваченными пафосом невиданных систем.
Там статуи с тяжелыми чертами узурпаторов,
Керамикой и мрамором ласкаются глаза,
Там в ровном рокотании шарнирных эскалаторов
Сливаются как в бархате шаги и голоса.
Часы несутся в ярости.
Поток все полноводнее,
Волна остервенелая преследует волну…
Поигрывает люстрами сквозняк из преисподней,
Составы громыхающие гонит в глубину.
Горланящие месива
вливаются волокнами
Сквозь двери дребезжащие, юркнувшие в пазы;
Мелькающие кабели вибрируют за окнами,
Светильники проносятся разрядами грозы…
Встречаются, соседствуют, несутся, разлучаются,
С невольными усильями усилья единя,
Вращаются, вращаются, вращаются, вращаются,
Колеса неустанные скрежещущего дня.
И все над-человеческое
выхолостить, вымести
Зубчатою скребницею из личности спеша,
Безвольно опускается в поток необходимости
Борьбой существования плененная душа.
Часть вторая