Владимир Набоков - Трагедия господина Морна. Пьесы. Лекции о драме
(Пишет.)
Слышишь,
перо скрипит, как будто по листу
гуляет смерть костлявая…
Однако!
Ты весел…
Да… Ведь я свою свободу
подписываю… Вот… Я кончил. Гонвил,
прочти.
(читает про себя)
«Я умираю — яд — сам взял —
сам выпил…» Так.
Теперь давай; готов я…
Не вправе я удерживать тебя.
Вот — пузырек. Он налит зноем сизым,
как утро флорентийское… Тут старый
и верный яд. В четырнадцатом веке
его совали герцогам горячим
и пухлым старцам в бархате лиловом.
Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок
и действует мгновенно, как любовь.
Спасибо, друг мой… Жил я тихо, просто
а вот не вынес страха бытия…
Спасаюсь я в неведомую область.{112}
Давай же мне; скорей…
Эдмонд, послушай, —
быть может, есть какая-нибудь тайна,
которую желал бы ты до смерти…
Я тороплюсь… Не мучь меня…
Так пей же!{113}
Прощай. Потом плащом меня накроешь.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
Та же комната. Прошло всего несколько мгновений.
Эдмонд.Смерть… Это — смерть. Вот это — смерть…
(Медленно привстает.)
В тумане
дрожит пятно румяное… Иначе
быть не могло… О чем же я при жизни
тревожился? Пятно теперь яснее.
Ах! Это ведь пылающий провал
камина… Да, — и отблески летают.
А там в углу — в громадном смутном кресле,—
кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем?
Тяжелый очерк выпуклого лба;
торчащая щетина брови; узел
змеиных жил на каменном виске…
Да полно! Узнаю! Ведь это…
…Эхо
твоих предсмертных мыслей…
Гонвил, Гонвил,—
но как же так? Как можешь ты быть здесь —
со мною, в смерти? Как же так?..
Мой образ
продлен твоею памятью за грань
земного. Вот и все.
…Но как же, Гонвил:
вот комната… Все знаю в ней… Вон — череп
на фолианте; вон — змея в спирту,
вон — скарабеи в ящике стеклянном,
вон — брызги звезд в окне, — а за окном,—
чу! слышишь, — бьют над городом зубчатым
далекие и близкие куранты;
скликаются, — и падает на дно
зеркальное червонец за червонцем…
Знакомый звон… И сам я прежний, прежний, —
порою только странные туманы
проходят пред глазами… Но я вижу
свои худые руки, плащ и сборки
на нем — и даже, вот, — дыру: в калитку
я проходил — плащом задел цветок
чугунный на стебле решетки… Странно,
все то же, то же…
Мнимое стремленье,
Эдмонд… Колеблющийся отзвук…
Так!
Я начинаю понимать… Постой же,
постой, я сам…
…Жизнь — это всадник. Мчится.
Привык он к быстроте свистящей. Вдруг
дорога обрывается. Он с края
проскакивает в пустоту. Ты слушай,
внимательно ты слушай! Он — в пространстве,
над пропастью, но нет еще паденья,
нет пропасти! Еще стремленье длится,
несет его, обманывает; ноги
еще в тугие давят стремена,
глаза перед собою видят небо
знакомое. — Хоть он один в пространстве,
хоть срезан путь… Вот этот миг — пойми,
вот этот миг. Он следует за гранью
конечного земного бытия:
скакала жизнь, в лицо хлестала грива,
дул ветер в душу, — но дорога в бездну
оборвалась, — и чем богаче жизнь,
чем конь сильней…
…тем явственней, тем дольше
свист в пустоте, свист и размах стремленья,
не прерванного роковым обрывом,—
да понял я… Но — пропасть, как же пропасть?
Паденье неизбежно. Ты внезапно
почувствуешь под сердцем пустоту
сосущую и, завертевшись, рухнет
твой мнимый мир. Успей же насладиться
тем, что унес с собою за черту.
Все, что знавал, что помнишь из земного, —
вокруг тебя и движется земными
законами, знакомыми тебе.
Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись,
оторванную руку ощущает
и пальцами незримыми шевелит?
Так мысль твоя еще живет, стремится, —
хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый;
сюда вошли; толпятся и вздыхают;
и мертвецу подвязывают челюсть…
А, может быть, и больший срок прошел:
ведь ты теперь вне времени… Быть может,
на кладбище твой Гонвил смотрит молча
на плоский камень с именем твоим.
Ты там под ним, в земле живой и сочной;
уста гниют и лопаются мышцы,
и в трещинах, в глубокой черной слизи
шуршат, кишат белесые личинки…
Не все ль равно? Твое воображенье,
поддержанное памятью, привычкой,
еще творит. Цени же этот миг,
благодари стремительность разбега…
Да, мне легко… Покойно мне. Теперь
хоть что-нибудь я знаю точно — знаю,
что нет меня. Скажи, мое виденье,
а если я из комнаты твоей —
стой! сам скажу: куранты мне напели:
все будет то же, встречу я людей,
запомнившихся мне. Увижу те же
кирпичные домишки, переулки,
на площади — субботние лотки
и циферблат на ратуше. Узнаю
лепные, величавые ворота;
в просвете — двор широкий, разделенный
квадратами газона; посередке
фонтан, журчащий в каменной оправе,
и на стенах пергаментных кругом
узорный плющ; а дальше — снова арка,
и в небе стрелы серого собора{114},
и крокусы вдоль ильмовых аллей,
и выпуклые мостики над узкой
зеленою речонкой, — все узнаю, —
а на местах, мной виденных не часто
иль вовсе не замеченных, — туманы,
пробелы будут, как на старых картах,
где там и сям стоит пометка: Terra
incognita. Скажи мне, а умерших
могу я видеть?
Нет. Ты только можешь
соображать, сопоставлять явленья
обычные, понятные, земные, —
ведь призраков ты не встречал при жизни.
Скажи, кого ты вызвать бы хотел?
Не знаю…
Нет, подумай…
Гонвил, Гонвил,
я что-то вспоминаю… что-то было
мучительное, смутное… Постой же,
начну я осторожно, потихоньку,—
я дома был, — друзья ко мне явились,
к дубовому струился к потолку
из трубки дым, вращающийся плавно.
Все мелочи мне помнятся: вино
испанское тепло и мутно рдело.
Постой… Один описывал со вкусом,
как давеча он ловко ударял
ладонью мяч об каменные стенки;
другой втыкал сухие замечанья
о книгах, им прочитанных, о цифрах
заученных, но желчно замолчал,
когда вошел мой третий гость — красавец
хромой, — ведя ручного медвежонка
московского, — и цепью зверь ни разу
не громыхнул, пока его хозяин,
на стол поставив локти и к прозрачным
вискам прижав манжеты кружевные,
выплакивал стихи о кипарисах{115}.
Постой… Что было после? Да, вбежал
еще один — толстяк в веснушках рыжих —
и сообщил мне на ухо с ужимкой
таинственной… Да, вспомнил все! Я несся,
как тень, как сон, по переулкам лунным
сюда, к тебе… Исчезла… как же так?..
…она всегда ходила в темном. Стелла…
мерцающее имя в темном вихре,
души моей бессонница…
…Друг друга
любили вы?..
Не знаю, было ль это
любовью или бурей шумных крыльев…
Я звездное безумие свое,
как страшного пронзительного бога
от иноверцев, от тебя — скрывал.
Когда порой в тиши амфитеатра
ты взмахивал крылатым рукавом,
чертя скелет на грифеле скрипучем,
и я глядел на голову твою
тяжелую, огромную, как ноша
Атланта, — странно было думать мне,
что ты мою бушующую тайну
не можешь знать… Я умер — и с собою
унес ее. Ты так и не узнал…
Как началось?..
Не знаю. Каждый вечер
я приходил к тебе. Курил, и слушал
и ждал, томясь, — и Стелла проплывала
по комнате и снова возвращалась
к себе наверх по лестнице витой,
а изредка садилась в угол с книгой,
и призрачная пристальность была
в ее молчанье. Ты же, у камина
проникновенно пальцами хрустя,
доказывал мне что-нибудь — Systema
Naturae сухо осуждал{116}… Я слушал.
Она в углу читала, и когда
страницу поворачивала, в сердце
моем взлетала молния… А после,
придя домой, — пред зеркалом туманным
я длительно глядел себе в глаза,
отыскивал запечатленный образ…
Затем свечу, шатаясь, задувал,
и до утра мерещилось мне в бурях
серебряных и черных сновидений
ее лицо склоненное, и веки
тяжелые, и волосы ее,
глубокие и гладкие, как тени
в ночь лунную; пробор их разделял,
как бледный луч, и брови вверх стремились
к двум облачкам, скрывающим виски…
Ты, Гонвил, управлял моею мыслью;
отчетливо и холодно. Она же
мне душу захлестнула длинным светом
и ужасом немыслимым… Скажи мне,
смотрел ли ты порою, долго, долго,
на небеса полночные? Не правда ль,
нет ничего страшнее звезд?
Возможно.
Но продолжай. О чем вы говорили?
…Мы говорили мало… Я боялся
с ней говорить. Был у нее певучий
и странный голос. Английские звуки
в ее устах ослабевали зыбко.
Слова слепые плыли между нами,
как корабли в тумане… И тревога
во мне росла. Душа моя томилась:
там бездны раскрывались, как глаза…
Невыносимо сладостно и страшно
мне было с ней, и Стелла это знала.
Как объясню мой ужас и виденья?
Я слышал гул бесчисленных миров
в ее случайных шелестах. Я чуял
в ее словах дыханье смутных тайн
и крики и заломленные руки
неведомых богов! Да, — шумно, шумно
здесь было, Гонвил, в комнате твоей,
хоть ты и слышал, как скребется мышь
за шкафом и как маятник блестящий
мгновенья косит… Знаешь ли, когда
я выходил отсюда, ощущал я
внезапное пустынное молчанье,
как после оглушительного вихря!..
Поторопи свое воспоминанье,
Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас
стремленье жизни мнимое прервется, —
исчезнешь ты, и я — твой сон — с тобою.
Поторопись. Случайное откинь,
сладчайшее припомни. Как признался?
Чем кончилось признанье?
Это было
здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел
из комнаты. Я раму расшатал,
и стекла в ночь со вздохом повернули.
Все небо было звездами омыто,
и в каменном туманном переулке,
рыдая, поднималась тишина.
И в медленном томленье я почуял,
что кто-то встал за мною. Наполнялась
душа волнами шума, голосами
растущими. Я обернулся. Близко
стояла Стелла. Дико и воздушно
ее глаза в мои глядели — нет,
не ведаю, — глаза ли это были
иль вечность обнаженная… Окно
за нами стукнуло, как бы от ветра…
Казалось мне, что, стоя друг пред другом,
громадные расправили мы крылья,
и вот концы серпчатых крыльев наших, —
пылающие длинные концы —
сошлись на миг… Ты понимаешь — сразу
отхлынул мир; мы поднялись; дышали
в невероятном небе{117}, — но внезапно
она одним движеньем темных век
пресекла наш полет — прошла. Открылась
дверь дальняя, мгновенным светом брызнув,
закрылась… И стоял я весь в дрожанье
разорванного неба, весь звенящий,
звенящий…
Так ли? Это все, что было,
один лишь взгляд?
Когда бы он продлился,
душа бы задохнулась. Да, мой друг,—
один лишь взгляд. С тех пор мы не видались.
Ты помнишь ведь — я выбежал из дома,
ты из окна мне что-то крикнул вслед.
До полночи по городу я бредил,
со звездами ночными говорил…
Все отошло. Не выдержал я жизни,
и вот теперь…
Довольно!
Я за гранью
теперь — и все, что вижу…
Я сказал:
довольно!
Гонвил, что с тобой?..
Я долго
тебя морочил — вот и надоело…
Да, впрочем, ты с ума сошел бы, если
я продолжал бы так шутить… Не яду
ты выпил — это был раствор безвредный:
он, правда, вызывает слабость, смутность,
колеблет он чувствительные нити,
из мозга исходящие к глазам, —
но он безвреден… Вижу, ты смеешься?
Ну что ж, я рад, что опыт мой тебе
понравился…
Ах, милый Гонвил, — как же
мне не смеяться? Посуди! Ведь — это
я сам сейчас придумываю, сам!
Играет мысль моя и ткет свободно
цветной узор из жизненных явлений,
из случаев нежданных, но возможных,
возможных, Гонвил!
Это бред… Очнись!
Не думал я… Как женщина, поддался…
Поверь, — ты так же жив, как я, и вдвое
живуче…
Так! не может быть иначе!
В смерть пролетя, моя живая мысль
себе найти старается опору, —
земное объясненье… Дальше, дальше,
я слушаю…
Очнись! Мне нужно было,
чтоб спотыкнулся ты; весь ум, всю волю
я приложил… Сперва не удавалось, —
уж мыслил я: «В Милане мой учитель
выкалывал глаза летучей мыши —
затем пускал, и все же при полете
она не задевала тонких нитей,
протянутых чрез комнату: быть может,
и он мои минует нити». Нет!
Попался ты, запутался!..
Я знаю,
я знаю все, что скажешь! Оправдать,
унизить чудо — мысль моя решила.
Но подожди… в чем цель была обмана?
А, понял! Испытующая ревность
таилась под личиной ледяной…
Нет, — погляди, как выдумка искусна!
Напиток тот был ядом в самом деле,
и я в гробу, и все кругом — виденье, —
но мысль моя лепечет, убеждает:
нет, нет — раствор безвредный! Он был нужен,
чтоб тайну ты свою открыл. Ты жив,
и яд — обман, и смерть — обман, и даже…
А если я скажу тебе, что Стелла
не умерла?
Да! Вот она — ступень
начальная… Ударом лжи холодной
ты вырвать мнил всю правду у любви.
Подослан был, тот, рыжий, твой приятель,
ты мне внушил — сперва чужую смерть,
потом — мою, — чтоб я проговорился.
Так, кончено: подробно восстановлен
из сложных вероятностей, из хитрых
догадок, из обратных допущений
знакомый мир… Довольно, не трудись, —
ведь все равно ты доказать не можешь,
что я не мертв и что мой собеседник
не призрак. Знай, — пока в пустом пространстве
еще стремится всадник, — вызываю
возможные виденья. На могилу
слетает цвет с тенистого каштана.
Под муравой лежу я, ребра вздув,
но мысль моя, мой яркий сон загробный,
еще живет и дышит и творит.
Постой, — куда же ты?
А вот сейчас
увидишь…
(Открывает дверь на лестницу и зовет.)