Юрий Кублановский - В световом году: стихотворения
«Я давно гощу не вдали, а дома…»
Я давно гощу не вдали, а дома,
словно жду у блёсткой воды парома.
И несут, с зимовий вернувшись, птицы
про границы родины небылицы.
Расторопно выхватить смысл из строчки
потрудней бывает, чем сельдь из бочки:
в каждом слоге солоно, грозно, кисло,
и за всем этим — самостоянье смысла.
Но давно изъятый из обращения,
тем не менее я ищу общения.
Перекатная пусть подскажет голь мне,
чем кормить лебедей в Стокгольме.
А уж мы поделимся без утаек,
чем в Венеции — сизарей и чаек;
что теперь к отечеству — тест на вшивость
побеждает: ревность или брезгливость.
Ночью звезды в фокусе, то бишь в силе,
пусть расскажут про бытие в могиле,
а когда не в фокусе, как помажут
по губам сиянием — пусть расскажут.
…Пусть крутой с настигшею пулей в брюхе
отойдет не с мыслью о потаскухе,
а припомнив сбитого им когда-то
моего кота — и дыхнет сипато.
НЕОТПРАВЛЕННОЕ ПИСЬМО
Пишу, будто попусту брешу
про давние наши шу-шу,
как будто отправить депешу
тебе, задыхаясь, спешу.
Как в годы застоя, желанна
и в годы убойных реформ.
И розовый персик Сезанна
всё с той же неровностью форм.
За четверть без малого века
я, видимо, стал вообще
прохожим с лицом имярека
в потертом на сгибах плаще.
Тебе же дается по вере
всё новую брать высоту,
ты там у себя в ноосфере
всегда на слуху, на свету.
Нам было не просто ужиться,
ведь жить — означает одно:
всё глубже и глубже ложиться,
всё глубже ложиться на дно.
…Когда же ты мысленным взором
прочтешь, изменяясь в лице,
о белого света и скором
и необратимом конце,
нахлынувший ветер своими
холстами тотчас
возьмется сырыми,
как мумий, спеленывать нас.
МОСКОВСКИЙ РОМАНС
Порт пяти неизвестных морей,
ставший каждому россу в обузу.
Это ты за гармошкой дверей
с остановки отчалила к вузу.
И хурма на одном из лотков
зазывавшего нас ибрагима
с огурцами персидских платков
золотистой окраской сравнима.
…В эту зиму по белой траве
научился бесшумно бродить я,
всё тасуя в своей голове
недомолвки твои и открытья.
Говори, говори, говори,
почему была столь тороплива,
почему от зари до зари
в горле горлица спит сиротливо?
Не хмелеть бы на первом глотке,
соглашаясь с любой небылицей,
а подольше побыть на катке
и потом помечтать над страницей.
Повернем-ка, мой ангел, назад,
чуть не в детства ангину и смуту,
чтобы стало как раз в аккурат
торопить дорогую минуту.
ДОЖДЬ-67
Поток пространства из поймы времени
вдруг вышел и — затопил до темени,
помазав илом мои седины
и не сполна приоткрыв глубины,
чью толщь не просто измерить лотом,
о чем поет, обливаясь потом,
ногою дергая, бедный Пресли —
и нет бесшумнее этой песни.
То наша молодость — юность то бишь,
сперва растратишь — потом накопишь:
телодвижений, изображений
на старость хватит, как сбережений,
и мне, одетому как придется,
и той, которая отзовется
в наш первый день до поры холодный
и вдень последний бракоразводный.
А между ними — дней мотыльковых
неисчислимая вереница,
куда бы ищущих бестолково
переметнуться, переселиться.
Вернее, в царстве глубоководном,
где очертанья смутны и зыбки,
они свободны,
как стаи там мельтешащей рыбки.
…Когда мы заполночь на Таганке
искали выпивку на стоянке,
ты соглашалась, сестра по классу,
что время брать не тебя, а кассу.
И зыбь дождя покрывала трассу.
Все звуки улицы, коридора
у нас в берлоге; но до упора
мы спали, не озаботясь прежде
о малонужной сырой одежде.
РАЗВИВАЯ МАРКУЗЕ
Памяти 68-го
Освистав леграновский мотивчик,
безоглядно ты сменила стиль
и уже давно не носишь лифчик
и штанами подметаешь пыль.
Но еще не зажила обида,
ибо выходило так подчас,
что пренебрегал твоим либидо,
Изучая то, что сделал Маркс.
И когда в прозрачную кабинку
заходила голая под душ —
я спешил скорей сменить пластинку,
не поверив в розовую чушь.
И когда вдруг космы вороные
распускала махом по спине —
меры революции крутые
виделись оправданными мне.
Но пока ажан фундаментально
новый штурм готовит где-то там,
ты впервые леворадикальна
и отнюдь не безразлична нам.
Отдохнем от предстоящих схваток,
подсознанье вышло из глубин.
Друг, форсящий клешами до пяток,
заряжает рядом карабин.
Боже мой, и ты еще хотела,
вырвавшись в столицу из глуши,
в мастерской непуганое тело
продавать мазиле за гроши.
Он тебя, уже снимая пенки,
ест глазами, будто нувориш —
перед ним одна на авансценке
ты совсем раздетая сидишь.
Пусть тебе, жестокая, неловко
станет возле моего одра,
ежели поспешно драпировкой
не прикроешь пышного бедра.
Переутонченна и мясиста,
выглядишь уже не по-людски,
разлетясь на импрессиониста
радужные бледные мазки.
К лилиям, кувшинкам, их излову
я и сам не равнодушен, но
уступаю не цветам, а слову,
что теперь в груди раскалено.
Мой удел — с линолеумным полом
в невпрогляд задымленных кафе
заседая, ссориться с глаголом
и посильно мыслить о строфе.
H.G.
He мешая сонным рыболовам
куковать в преддверии зимы,
под зонтом раскидистым не новым
двигались по набережной мы.
Обгоняли баржи нас упрямо
в водяной назойливой пыли.
И клешни с наростами Notre-Dame
как всегда маячили вдали.
Много-много лет назад в России,
познакомясь, спрашивал тебя
о мещанской вашей энтропии,
в ту тихонько сторону гребя.
Горячась, ты отвечала грозно:
скоро, мол, на ней поставим крест.
Что же медлишь — или слишком поздно,
или трудно за один присест?
В шелковой рубашке на кровати
у меня тут в беженской норе
выглядишь принадлежащей к знати.
Восемьдесят третий на дворе.
Помнится, в сознании крутилась
новость, что Андропову хана.
И бывало, дня не обходилось
без бутылки красного вина.
В солнцепек в необозримом храме
воздух всё равно холодноват;
вековая копоть въелась в камень
и зверьки оскаленные спят.
В алтаре гигантская розетка
с красно-синим блестким витражом,
словно Бога огненная метка
или космос, срезанный ножом.
Шли с тобой, нечёсаные, темным
бесконечным нефом боковым
и таким же сердцем неуемным
были ближе мертвым, чем живым.
А еще поблескивала кварцем
в получаше каменной вода,
чтоб смочить негнущиеся пальцы
прежде чем перекреститься, да.
Наконец, передохнув немного
на одной из лавок для мирян,
так и не отважившись с порога
испросить прощенье за изъян,
мы вернулись в городской зверинец,
малодушно оставляя тот
древний дом, похожий на эсминец,
что сойдет со стапелей вот-вот.
Трехэтажным обложив Монтеня,
свой кожан пожертвую бомжу.
Чтоб не быть похожим на тюленя,
как по расписанию хожу
в тускло освещаемые залы,
где подруги из агитбригад
и другие интеллектуалы
по мишеням яростно палят.
И сегодня, нахлебавшись втуне
оппортунистических бодяг,
что не всё приемлемо в Цзэдуне
и в России вышло всё не так,
словно выполняющие разом
сердцем продиктованный приказ,
мы идем притихшим Монпарнасом,
и не останавливайте нас.
С древних башен скалятся химеры;
ректорат сочувствует порой.
Хунвейбины, кастровцы и кхмеры,
каждый — диалектик и герой.
Ленин прав, что в надлежащем месте
в нужный час собраться должно нам
и, священнодействуя из мести,
вставить клизму классовым врагам.
Я первым сам приду тебе сказать,
что всё проиграно — ребята отступили.
К буржуазии, при которой жили,
придется снова в рабство поступать.
Нас полицейские по-царски наградили:
у одного фингал,
другой с рубцом на лбу,
а третий вообще лежит в гробу,
слезоточивым газом отравили.
И он уже — лопатой борода —
не свистнет весело:
— Айда опохмелиться!
Любимая, я думаю о шприце,
всади на ампулу поболе, чем всегда.
Я видел, ты одна над схваткою была
решительных идей с правами человека,
но вдруг расслабилась — и чуть не родила,
пока неистово гремела дискотека.
……………………………………………
Есть в диалектике еще один закон,
который нарушать борцам не должно всуе:
тот быстро в правый катится уклон,
кто после первых битв раскис и комплексует.
А если так, то чем же можем мы
помочь безграмотным в большой политучебе,
я — с розовым бинтом, подобием чалмы,
и ты — с младенцем, плачущим в утробе?
ТРЕТИЙ ПУТЬ