Юрий Кублановский - В световом году: стихотворения
«Отошло шиповника цветенье…»
Отошло шиповника цветенье —
напоследок ярче лоскуточки.
В Верхневолжье душно и ненастно,
что за дни — не дни, а заморочки.
И — остановилось сердце друга
на пороге дачного жилища.
Повезло с могилою — в песчаном
благородном секторе кладбища.
В нашем детстве рано зажигались
пирамидки бакенов вручную.
Под землею слышишь ли, товарищ,
перебранку хриплую речную
бойких приснопамятных буксиров
на большой воде под облаками;
внутренним ли созерцаешь зреньем
тьму, усеянную огоньками?
Словно с ходу разорвали книгу
и спалили лучшие страницы.
Впредь уже не выдастся отведать
окунька, подлещика, плотвицы.
Был он предпоследним не забывшим
запах земляники, акварели,
чьи на рыхлом ватмане распятом
расползлись подтеки, забурели.
Самородок из месторожденья,
взятого в железные кавычки
задолго до появленья на свет
у фронтовика и фронтовички.
Пиджачок спортивного покроя
и медали на груди у бати.
Но еще неоспоримей был ты
детищем ленцы и благодати.
В незаметном прожил, ненатужном
самосоответствии — и это
на немереных пространствах наших
русская исконная примета.
И когда по праву полукровки
я однажды выскочил из спячки,
стал перекати — известным — поле,
ты остался при своей заначке.
…Всё сложней в эпоху мародеров
стало кантоваться по старинке:
гривенник серебряный фамильный
уступить пришлось качку на рынке.
И в шалмане около вокзала
жаловался мне, что худо дело,
там в подглазной пазухе слезинка
мрачная однажды заблестела.
Словно избавлялся от балласта,
оставлявшего покуда с нами:
вдруг принес, расщедрившийся, «Нивы»
кипу с обветшалыми углами,
в частности слащавую гравюру:
стали галлы в пончо из трофейных,
а точней, замоскворецких шалей
жалкой жертвой вьюг благоговейных.
Время баснословное! Штриховку
тех картинок дорежимных вижу.
В яму гроб спустили на веревках,
как в экологическую нишу.
Отошло шиповника цветенье,
ты его застал недавно в силе.
Стойкая у речников привычка:
что не так — так сразу перекличка,
слышимая, статься, и в могиле.
ШЛИ ВЕРХНЕВОЛЖЬЕМ, ШЛЮЗАМИ
Под Весьегонском в оные
дни, не давая тени,
приторно пахнут сонные
вянущие сирени.
Шли Верхневолжьем, шлюзами
с вечнозеленым илом
«Юрий Андропов» с музыкой
следом за «Михаилом
Лермонтовым». Как правило,
что мне всегда мерзило —
миром как раз и правило,
было реальной силой.
Ну а уж нам по серости
с лёту, как говорится,
не доставало смелости
с нею определиться.
…Смолоду ближе к вечеру
тянет гурьбой на реку,
как мошкару к диспетчеру,
где уже делать нечего
старому человеку —
разве считать прерывные
дальние огонечки
да вспоминать зазывные
прежние заморочки
жизни убойно аховой;
были тогда похожи
платьями и рубахами
выпуски молодежи.
………………………………..
Видимо, я из тертых
тех калачишек, что
верно умеют мертвых
только любить, и то,
по существу, немногих —
с кладбища русских свойств,
то бишь блаженств убогих,
праведных беспокойств.
«С мыслью ли о подруге…»
С мыслью ли о подруге,
ради ли жениха
вдруг занялась в округе
разом черемуха,
горько расстрельная,
свадебно цельная,
вся она без греха.
А между тем, едва ли
зная кому, спеша,
Таврию нынче сдали.
Стала моей — душа
раненого солдата,
выросшего в седле,
что отходил в двадцатом
кротко на корабле
и бормотал: «Кончаюсь»,
с родиною прощаясь.
День не дождлив, но матов.
Потные челноки
возят из Эмиратов
клетчатые тюки.
Мне же у поворота
тайного в явное
кипень внушает что-то
самое главное:
мол, разменяв полтинник,
шума без лишнего
двигайся, именинник,
к дому Всевышнего,
путая все пароли.
Там-то на свой скулеж,
дескать, за что боролись,
твердый ответ найдешь.
«Черемуха нашу выбрала…»
Черемуха нашу выбрала
землю — из глубока,
не поперхнувшись, выпила
птичьего молока,
горького и душистого,
влитого в толщу истово
вечного ледника.
…Много её колышется,
жалуется окрест,
радуется, что слышится
доблестный благовест
— около дрёмных излук Оки
поздними веснами
иль на утесах Ладоги
с сестрами соснами,
с зыбями грозными,
мольбами слезными,
верой без патоки.
ДОЛЬШЕ КАЛЕНДАРЯ
ФРАГМЕНТ
Раз снег такой долгий и падкий
на лампочку в нашем окне,
наутро саперной лопаткой
придется откапывать мне
смиренный жигуль у отеля,
и — тронемся в путь налегке,
ну разве с остатками хмеля
в моем и твоем котелке.
Похожи холмы, перелески
немереных наших широт
на ставшие тусклыми фрески.
И вновь перекрыть кислород
способны стежки оторочки
проглаженной блузы твоей,
с подвесками мочки
и шелк поветшавшей сорочки,
в которой едва ли теплей…
СЕКСТЕТ
Я вполне лояльный житель, но
на расспросы о досуге
бормочу невразумительно
любознательной подруге:
мол, тружусь как пчелка в тропиках
вне промышленных гигантов
над созданьем новых допингов,
то бишь антидепрессантов.
Производство допотопное,
сам процесс небезопасен,
результат в такое злобное
время, в сущности, не ясен,
но нередко тихой сапою
в пору утренне-ночную,
шевеля губами, стряпаю
строки беглые вручную.
И немым разговорившимся
сообщаю шатким соснам,
а вернее, заблудившимся
в трех из них последним звездам:
«Ваши жалобы услышаны,
приступаем к расшифровке.
Мы и сами тут унижены
от подкорки до подковки».
Ветер втирает в подшерсток реки
пресные слезы.
Невразумительных гроз далеки
водные сбросы.
Много отчетливее твое
около птичье —
впору забыть про еду и питье —
косноязычье.
Тут не слова и не слога —
звуки и ноты.
С мая подтопленные берега
в коме дремоты.
Вдруг на заре судного дня
ты в одночасье
в будущем веке припомнишь меня
не без участья —
монстра, родителя выспренних строк
с слезной концовкой,
как наполнялись по ободок
рюмки зубровкой,
и головой покачаешь: толмач
как тот чумной мой?
Алой луны зависающий мяч
вспомнишь над поймой.
Когда на отшибе заволжского севера
шмель облюбовал себе шишечку клевера,
то тенью покрытый, то вновь облучаемый,
я прибыл на смотр облаков нескончаемый.
Окрест недобитые флора и фауна
забыли, поди, пионера и дауна,
тем более зенками к стенке прижатую
сперва медсестру, а потом и вожатую.
Джаз-бандец наш с горнами и барабанами
не справился с репертуарными планами.
Лишь в темном предгрозье роятся капустницы,
как белые искры под сводами кузницы.
С тех пор миновали срока баснословные,
то бишь временные отрезки неровные.
С настырностью паводка послепотопного
жизнь вырыла русло поглубже окопного.
И, как рядовой ветеран на задание,
я перебегаю себе в оправдание,
рукой прикрывая глаза от зарницы и
без необходимой на то амуниции —
к истокам: узнать, вспомянув колыбельную,
с какого момента вдруг стала бесцельною
жизнь, славная целью. И брезжит той самою
тот свет раскаленной своей амальгамою.
По праву века стариковского
и холостого разговора
на дебошира из Островского
я сделаюсь похожим скоро,
беря не мастерством, а голосом.
Ярчают в раскаленной сини
сноп темно-белых гладиолусов
тяжелый на руках богини
и платья, схожие с обносками:
мы на просцениуме в раме
шагаем скрипкими подмостками
и низко кланяемся яме.
И снятся памятные сызмала
лощины с зыблющимся крапом.
Как будто зазвала и вызнала
жизнь главное перед этапом.
Я рано на высотах севера
заматереть поторопился.
Сомнамбул шмель в головку клевера
уже неотторжимо впился.
Мы тоже были отморозками,
хотя и не смотрели порно,
а засыпали с отголосками
начищенного мелом горна.
Дёрнули с друганами,
выглянули в окно,
мама, а там цунами,
ветрено и темно.
Бивни ветвей качались
и в беззаконии
рушились и кончались
в шумной агонии.
Время для передышки:
чтобы побрить скулу,
переменить бельишко,
дать поостыть стволу.
Нынче в своей нетленке
постмодернист вполне
может послать на сленге,
мало понятном мне.
В общем, пошел на «вы» я
и оказался бит.
Рваные, пулевые
заговором целит
твой — с прикасаньем — голос,
словно берущий в плен
флоксы и гладиолус,
в вазе дающий крен.
Знаю твои приколы: тягу к гуру, брахманам
и цыганью на рынке шумному поутру,
веришь ты их посулам, сбывшимся их обманам,
играм на их же поле в мрачную чехарду.
Преодолев неспешно склоны и перешейки,
руку кладу на сердце вспыхнувшее твое
русской надежной бабы, вовсе не любодейки,
знающей в равной мере дело и забытье.
Даже периферийной роли рисунок чистый,
палево-травяные платьев твоих цвета
мог оценить Островский, первые символисты,
впрочем же, и галерки честная мелкота.
Ветер продолжил тему — тему без вариаций
с самым простым рефреном: зиждительным люблю.
Осень придет с обвальным паводком девальваций:
туго придется йене, тугрику и рублю.
А у тебя прикрыта бусами из нефрита
схожая с материнской дряблость между ключиц.
Чуткого театрала сделай из неофита,
буду читать программки вместо передовиц.
То бишь аристократа сделай из демократа.
Станет моим заданьем впредь бормотанье строк —
оберег против века вяжущего, наката
хлама через порог.
«Я давно гощу не вдали, а дома…»