Юрий Кублановский - В световом году: стихотворения
«Далеко-далече за снежной осыпью…»
Далеко-далече за снежной осыпью,
и другой, и третьей — мой старый дом.
Там ты мне примстилась, должно быть, сослепу
в котелке ли, шляпе с цветным пером.
Это я останусь без эпитафии,
а про ладно скроенное твое
есть в отлично изданной монографии
«Человек и его шмутьё».
…Шла война миров, будто русских с галлами,
обмороженными опять.
И земля с пустынными терминалами
не могла ни выиграть, ни проиграть.
Хоть её прилизанные приказчики,
обдавая вежливым холодком,
развозили по адресатам ящики,
ну а в них — Калашниковы рядком.
Где и кто в ту пору сидел на троне,
не припомню точно, кажись, не свой.
В обреченном прифронтовом районе
у забытой Богом передовой
я лазутчик был похитрей Емельки
и тебе не смел доверять вполне,
но балдел уже от одной бретельки,
что держала чашечку на волне.
«Когда не то чтобы бессильное…»
Когда не то чтобы бессильное,
зарапортовываясь снова,
берусь замуровать двужильное
в столбец лирическое слово,
когда ему в простосердечии
и впрямь я отдал все до нитки,
обожествив глагол, наречие
и существительные слитки,
и вот не знаю сам, зачем спешу
по их же лаве,
как говорят спортсмены, к финишу,
верней, к неброской переправе —
расслышат ли меня
заречные
ракиты в хмари предрассветной
и кот, от нас на веки вечные
ушедший на неделе Светлой,
и над ржавеющими крышами
неведомо с какого света,
невесть кого опередившая
в прогале хвойных крон комета?
«На излёте не век — но эра…»
На излёте не век — но эра
враз со всеми её веками,
что, как пленниками галера,
нашей названа шутниками.
Тут худые дела творятся:
в каждом атоме, кварке ложь, но
сконцентрироваться, собраться
даже мысленно невозможно,
старой нищенке дав купюру,
побирающейся в обносках.
Жизнь моя пролетела сдуру,
в общем, тоже на перекрестках,
хорошо хоть не с биркой в яме.
Составлявшие камарилью
красномордые со стволами
тоже сделались ветром, пылью.
Те хозяева испитые
в прелых валенках, знатных бурках,
и прикинутые крутые
в новых выросшие мензурках,
мы, любившие поутрянке
похмелиться не ради славы,
и холеные дяди — янки
из последней супердержавы,
и другие, кто нам неровни,
а ведь тоже казались былью,
подобрев, о себе напомним
синим ветром и серой пылью.
…Там — в зоне ином, пространстве
вспомню ли хохлому лесную
и укоры в непостоянстве
в ночь холодную, вороную
вновь услышу, пускай беззвучно?
Ничего, ничего не минет.
И любовь, если ей сподручно,
вновь нахлынет и душу вынет.
«Раскалена амальгама рассвета…»
Раскалена амальгама рассвета
вовсе не вдруг наступившего лета.
Судя по ранам сонной подкорки,
кровопролитней стали разборки.
Яблонный ладан с черемухой, вишней,
в этом содружестве третьей, не лишней,
над подмосковной цвелью откосов
с физиологией хищной отбросов.
Крепости гопников и прошмандовок
с прежним душком гальюнов и кладовок.
В нашей убойной жизни топорной
к суке породистой и беспризорной
кто прикипит потеплевшей душою?
Всё беспорядочней с каждой верстою
уж перестрелка слышится близко
группы захвата с группою риска:
дин-дин-дин, дин-дин-дин. Примечаешь, сынок,
на редутах родных батя твой одинок.
АВТОБИОГРАФИЧЕСКИЕ ФРАГМЕНТЫ
«Раз вы не с нами — с ними»
и — прикрепили бирку.
Каждый теперь алхимик
знает свою пробирку.
Сколько сторон у света?
Начал считать — и сдался.
Впрочем, при чем тут это?
Я зарапортовался.
Много, под стать пехоте,
верст я прочапал пыльных,
жил в местностях по квоте
гиблых, зубодробильных.
Помню, бугай в кожане
в древней Гиперборее
хрипло кричал в шалмане:
«Жаркое, и побыстрее!»
Вышел я к морю ночью
белой тогда в Кеми.
Да и теперь воочью
думаю: «До-ре-ми,
ежели ты мужчина,
где же оружие?»
Роскошь и матерщина;
и малодушие.
Челядь первопрестольной
действует от движка.
Про одного довольно
кроткого петушка,
правда не без сноровки,
мне объяснили лишь:
«Он человек тусовки».
Ладно, не возразишь.
Те же, с кем выходили
мы на служение,
те в большинстве в могиле
и поражении
прав; и хоть ночь кончалась
с нашими спорами,
слово — оно осталось
за мародерами.
Я за бугром далече
рвался всегда домой.
Часто теперь при встрече
спрашивают: на кой?
Я же в ответ пасую
и перебить спешу, ибо
не надо всуе
брать меня за душу.
Я поспешил вернуться
не для того, чтоб как
следует оттянуться,
с воли в родной барак,
а заплатить по смете
и повидать родных.
Старый паром по Лете
ходит без выходных.
«В пору богомерзкую, ближе к умиранию…»
В пору богомерзкую, ближе к умиранию,
впрочем, с обретением отеческих пенат,
поминаю вешнюю, теплую Британию,
всю в вишневой кипени много лет назад:
как чему-то встречные клерки веселились
в том раю потерянном делу вопреки
и галерку в опере, куда не доносились
Командора гулкие, видимо, шаги.
Времена далекие — аж до сотворения
космоса — открытого для души,
то бишь самостийницы вплоть до отделения
и переселения в иные шалаши.
Говорят, «влияние английских метафизиков»,
«в духе их наследия» — не знаю, не читал;
но твое присутствие той же ночью близкое
незаметно вынесло спящего в астрал.
С той минуты многое кануло и минуло.
Стал в своем отечестве я лохом и ловцом
человеков… Ты меня давно из сердца вынула,
схожего с подернутым рябью озерцом.
В целом, тишина окрест прямо погребальная,
в общем, идеальная пожива для молвы.
Только где-то слышится перестрелка дальняя
кем-то потревоженной солнцевской братвы.
31 МАЯ 1997[5]
Снова в мозгу крещендо: глупость или измена?
В залах еще играют на последях Шопена
честно чистюли в черном, фрачном с лампасами.
А уж окрест гуляет голь с прибамбасами.
Мы остаемся в мире что-то совсем одни,
будто в пустой квартире кто-нибудь из родни
с крымского побережья, отданного взаглот
братьям из незалежной.
Ящерица не ждет
возле шурфов с боспорским
мраморным крошевом,
с запахом роз приморских,
тьмой приумноженным…
Предали мы Тавриду-мать, на прощание,
будто белогвардейцы, дав обещание
слушать ночами ровный
шелест волны вдали
в гальке единокровной
с слезной сольцой земли.
«Колли, еще холеная, заглядывая в глаза…»
Колли, еще холеная, заглядывая в глаза,
мечется возле станции в поисках адреса,
еще сохраняет выправку — но свистни, с тобой пойдет.
Народ же охоч до выпивки, челночный у нас народ,
шоковой терапией лечится круглый год.
Кладбища… Эмираты… Что ему Божья тварь,
преданная успешным функционером встарь,
нынче же новым русским, то бишь насильником,
нюхающим закуски битым рубильником,
стряхивающим перхоть с красного пиджака.
Падает средний возраст бабы и мужика.
Взял бы тебя я, колли,
пусть всё уляжется.
Да ведь с другой я что ли
станции, кажется.
Впрочем, сирени белой тоже навалом тут,
так же её под ветром хаосу радостно…
«Отошло шиповника цветенье…»