Наталья Загвоздина - Дневник
Е. Кумани
Мы выпили вино, нарезав сыр неровно,
молочный мрамор, сталь, неброское стекло,
рубин и кислотца… Забывшиеся роли
исполнив в унисон… И время истекло.
И жизнь течёт к концу.
Вселившись в центр столицы,
забравшись в эту ночь под ветра перепад,
я вглядываюсь в даль, воздавшую сторицей,
забыв вбежать в метро под поздний перепал…
Так много позабыть, но узнавать по мере —
что заячьих следов моих найдётся тут!
Минуты не искать, чтоб налегке поверить:
здесь воинство – моё и, значит, мой редут.
А ночь течёт к концу. Светают наши лица.
Блестящая фольга и тёмная бутыль.
Февральское само пересеченье линий
потворствует? Как знать? Но кажется —
не Ты ль?
Праведных же души в руце Божией…
Прем. 3, 11То же человеческие отношения.
Они – золотая рыбка на глубине.
Из письмаБотинок с холодным снежком
уже тяжелеет как в детстве…
В садке с несмышлёным снетком,
которому некуда деться,
живётся, покуда в реке
оставит рыбак до докуки…
Так биться не в Отчей руке
излюбленной рыбке – докуда?
Уже тяжелей, на исходе,
с заснеженных горок на лёд
слетать… Видно, истинно горек
царапины жёсткой налёт.
Не ходи за мною – в сон
не ступлю твой, дальним краем
не пройду по кромке дня,
не коснусь черты вечерней.
Я расту под небом – зонт
убери. В себя играя,
не прибавить, не отнять.
Божий свет не светит вчерне.
Мне дороже да и нет,
жизнь всерьёз, судьба навеки,
и дыхание – вдвойне
запечатавшее веки.
Ожерелье – дедово.
Непрощенье – отчее.
Что с такими делать-то,
коли делят отчерком
радости – от горюшка,
головы – от плечика
жизнь?
От ворот до горницы
поищи ответчика!
На цепи эмалево
поднебесье вкраплено.
Стерегися – мало ли! —
набрести на грабли-то…
Опояшусь чётками
исцеленья ради-то.
Непрощенье – чёрное.
Ожерелье – прадеда.
На цепи – не выдумка! —
завещанье горнее.
Ухватить обиду-ка
да и вынуть с корнем-то!
Отсекая сменное,
не прейдёт нетленное.
Погребальной лентою
искупленье смертное.
Непрощенье – тёмное,
ожерелье – в патине,
точно сажей тёртое.
Будто в сердце впаяно.
Сколько нас, обидчивых,
не рассталось с серебром?
День полёта птичьего
в полыханье Севера.
Где в земле, как водится,
мирно деды сложены
под крестами. Вольница —
жизнь, и жизнь – заложница.
А отец рассказывал
о сияньи северном:
полотне со стразами
на подносе серебра.
Так в груди, где холодно,
жжёт огнём и лавою,
обращая в золото
неразменной ласкою.
Золотым свечением
нимб Отцов впечатанный,
как восход – в вечернее,
в эту быль печальную.
Напрасен твой вопрос. Часов и географий
не ведает душа, сторонняя столбу
и привязи на нём, замку, запору – равно,
звучащая зане свободная. Ста букв
и нот поверх семи не ищущая всуе,
на солнце и на тьму смотрящая в упор,
и вовсе не за так замешенная в судьбы:
добавленная нить в слагаемый убор.
Но оторопь берёт от дерзости язычной
своей, когда межи не ведают уста.
Свободное дитя в коробочке яичной,
какое сбережёт Родительский устав,
спаси и сохрани! Времён и географий
хоть сколько, хоть ни-ни – душа жива не тем:
не долу, не в обход, в скрывающую темь
не смотрит на черте последней из окраин.
По марту побегу, снимая отрывные
листы календаря, – весенний листопад
идёт не за окном, скрываясь от ревнивой
метелицы с дождём, бегущим по стопам.
Мне совестно не дать тебе руки в ненастье,
но помнишь? – гиацинт и свеж, и разноцветн.
Под корень без поры его срезать не надо,
не надо и души неволить, раз ответ
не вырос напоказ, но копится и зреет,
и обратится в плод, коль обретёт вопрос.
Посеем и пожнём – порядок давний прост.
Садовник в верный час готовый стебель срежет.
Когда б вы знали, из какого сора
растут стихи…
К тому – вся праотцева жизнь, отеческий погост.
Враги, и други, и родня, иной захожий гость.
Чертёж глаголицы, клочок бумажный, ход времён.
Тепло и правда, страх и дрожь, смертельное враньё.
Сложенье и разлука душ, сложенье букв и слов.
Святое бодрствованье, сон, невыразимость снов.
И грех, и плач, и верный стыд, и воли Божьей знак.
Любое вслушиванье, взгляд, сор, что ни взять, ни знать…
Плывут по вечности Творца и попадают в снасть.
Н. Афониной
Ничто не изменчивей слёз —
на меру (безмерность), на тяжесть,
и сладок их вкус, и солен,
и горькой струною натянут.
Знать, только не призрачный друг
увидит в потоке прозрачном
не в воду добавленный rouge [6] —
зело «утешенье» незрячим…
Ничто не настойчивей слёз,
насквозь проходящих чрез вехи
утробы, гортани, желёз,
чтоб вытечь рекою за веки…
И там, на исходе души,
навзрыд, разливаясь, как устье,
несутся – в безбрежность… Ушиб —
былинка, соломенный кустик —
бывает, отводят… И тих
уже океан… Мирным руслом
до времени следуем… Грустно.
Счастливо. Впадая – в стихи.
…вот когда я бешено бегу и не знаю, куда я бегу, надо остановиться…
Г. ГачевОн был – почти не наш, не человек, не птица,
почти – не здесь, не там, не пеший, не с крылом.
Не как собрат, умел и воздухом напиться,
ходить – и вкривь и вкось, и прямо – напролом.
Он был как старый грач, потрёпанный грачонок,
ненужный, как портфель затёртый видовой…
знакомый с тем и сем, бормочущий о чём-то,
раскланиваясь вслеп с писательской вдовой…
Его не стало. Век – другой, где нам – не место.
Не случай – что за вздор! Подайте паровоз!
Здесь поле поросло Борисово – не местным
растением… Пора. Со временным – поврозь.
Кто ж скажет – почему? И для чего? И разве
дано узнать – зачем? Когда ответом – жизнь,
от чрева до кончин прожитая, и разность
не делится в размен. Бесславные бомжи,
мы бесприютны так, как Праотец, слезами
оплакавший у Врат разлуку и судьбу.
Душа обожжена, как кожица слезает
за слоем слой – и ближе к заветному Суду.
Нерусских снов не видевший – блажен.
Я там, где я не сплю иль сплю в одежде
и с ношею, похожей на планшет
солдата, необученного прежде.
На воле, в доме, в комнате, в себе…
В растущей по весне, худой под снегом
природе… В окоёме тех земель,
что душу оборачивают негой…
Я там и там, без крова, во дворце.
Иду на дно, летаю на воздусе.
Во мне – хоть искра, что горит в Творце,
и тьма из тьмы, что мучает и душит.
И «грустно так» услышать твой вопрос.
Я там, где ты о том меня не спросишь.
Лишь «чается» до кончиков волос:
«Где б ни был я, я там, где ты» – и просто.
Г. Гачеву
Ковёрный с шариком во рту
смешон кому-то, и не очень.
Подпрыгивает в горле ртуть,
а на губах большая точка.
Остановиться! Прав мудрец,
сиречь фигляр с лучом в короне,
корявый, как стволы у древ,
в каких подножие схоронят
на третий день. А между тем,
его осталось место пусто.
Лишь попадёт в погоста тень
на переезд спешащий путник…
Остановиться и сменить
плетенье чувств кровным делом!
Дочерним, материнским – нить
плести за нитью в беге денном.
Дражайшая! Не названной родной
зашла за край. В краю непобедимом
ни болью, страхом – Божией росой
напоена, омыта, что родима.
Голубушка, прощением прости
своих детей, спешивших наудачу,
в единой собиравшая горсти
неразделённые удары.
Невозвращённые. Где твой приют —
там ты, где нет – там ты,
и нас поныне носишь,
как мать – дитя: в их горевые ночи,
в златые дни, и в пламенный июль,
и август, не щадя ни крыл, ни ноги…
Но есть подснежник в пахнущей земле,
и он же – молоком – в моём стакане.
Галантуса отметка – на змее,
на брюшке, где молочная такая
картинка. Белый цвет, цвети в лицо,
слепи глаза, смиряй покоем члены
и сердце чистотою заслони
от пятен, что на солнце, звёздных дыр.
Чтоб белый неисписанный листок
(формат «четыре А») стерпел, что чертит
писака, недостойный искони,
кострище обращая в белый дым.
Поёживаюсь. В глотку влез наждак.
Пожаром охватило лоб и темя.
Затем первостатейная нужда
забраться в плед и позабыть все темы
печальные. Начала и конца им нет,
покуда жизнь верхом на кляче
трусит без вдохновения… И мне
не кажется, что мой сыночек плачет.
В Благовестье голубок
полетит и до Крещенья
затаится в горних днях,
в светлых высях золотых.
В Благовестье в поле птиц,
выбирающих со дна
пропитанье там и тут,
тыща, но не соловьи.
В Благовещение звон
высоко от колокольцев
улетает и живёт
с голубицей неземной.
В Благовестье Голубь сам
надевает девам кольца.
То колечко упасёт,
если стража не со мной.
Венчальный плат, парижское кашне и – между ними.
Лён синей надежды, и тонкорунней шерсти облака
– заоблачных,
для здешних, поколения земного («как ты да я»).
Льняное холодит и согревает, щекочет горло шерсть,
суля уют.
А между ними, платом и кашне, живой огонь,
нагая бесприютность
и чьи-то буквы, встроенные в лист.
Но это, посуди, не есть ли бремя приданное:
страданье-радость вкупе?
И поступь лет в походке Командора
с непрошеным пожатьем без затей.
Взамен души – велик ли океан,
два острова, сад роз?… Карман амбиций,
нимало ненасытных. Окаян —
податель. Инструмент светло обидчив —
рояль, виолончель… Не то душа
бессмертная: немеет – не дыша.
Не красна вязь, гармонии взамен,
значков начертанных (нот, букв и дальше).
Замены правде нет. Бессмертная, заметь,
как вещество, обёрнутое фальшью,
темнеет без Подателя луча,
теряя назначенье – различать.
Черным-черно, а на тебе! – весна.
Ан нет, весны и след простыл – се лето.
Всего и приключилось, что без нас,
раскупорив зародыши вселенной,
тепло перевязало пёстрой лентой
побеги изумрудные… Без сна
оставив неготовых человеков,
носящих по бессоннице за веком…
Черным-черно, а на тебе – в груди.
Примстился соловей, невзрачней ночи
безлунной – впору лампочку вкрутить…
Но станет, верно, зябко с нею очень
(бездушной, неповинного стекла)
нам, алчущим – и света, и тепла.
Г. Е.