Павел Антокольский - Стихотворения и поэмы
357. СКИФСКАЯ ЭЛЕГИЯ
1Здесь горевал Овидий о Риме,
Плакал о злой судьбе сыновей.
Рима и времени необоримей
Пламенный стих в чеканке своей.
Пушкин тут помнил низкое небо,
Северный серый город Петра.
Гибнущий город, — он был или не был,
Или он рухнул только вчера?
Тут Александр Македонский с боем
Гнал амазонок в оные дни,
Не променял он на женский пояс
Львиную доблесть львиной брони.
Скифские орды в похмелье диком
Яро ломали хребты коней.
Рати ислама промчались с гиком,
Чтоб на Дунае осесть прочней.
Много племен прошло, чье семя
Смешано тут и втоптано тут.
Стихла их ярость. И надо всеми
Тучи седой Киммерии идут.
Что же мне делать? Песней ли это
Сердце мое взмывает, друзья?
Нет, лебединой песни поэта
С порванным горлом запеть нельзя…
Много еще племен прокочует,
Высохнут гирла понтийских рек.
Но что поэт однажды почует,
В жилы стиха прольется навек.
Здесь горевал Овидий о Риме,
Здесь вспоминал сыновей своих.
Рима и времени необоримей
Мною подхвачен памятный стих.
Разве я кем-то из дому изгнан?
Сам добровольно кинул отчизну,—
Вот и брожу по скифской стране,
Да не поможет чужбина мне.
Но Киммерия нынче близка мне —
Дикие степи, голые камни…
Иль это пушкинский горький стих —
Первопричина скорбей моих?
Или слепец настроил бандуру
И обошел христа ради базар,
Или собака завыла сдуру,
Или я сам дал волю слезам?
Детство ли вспомнил, юность ли прожил?..
Сердце мое бандурист растревожил.
Что же он плачет, бедный слепец,
Миру всему пророчит конец?
Словно я ждал еще с колыбели
Ночи такой, непогоды такой, —
Скифы на море песню запели,
На сердце смута и непокой.
358. КАРТЛИС ЦХОВРЕБА
(Вступление к поэме)
Говорят, что раз в сто лет колышет
Небо языки такого пламени.
То не старец летописец пишет,
То моя бессонница сожгла меня.
С каждым, кто назвал себя поэтом,
Только раз такое приключается.
Черноморье спит. Под легким ветром
Зыбь трепещет, парусник качается.
Пароход «Ильич» причалил к Сочи,
Словно «Арго», воскрешенный заново:
В золотом колодце южной ночи
Дивный след преданья первозданного.
И сладка мне, так сладка навеки,
Как ребенку ласка материнская,
Соль морская, режущая веки,
Ширь твоя, прародина эвксинская!
Родина! К твоей ли колыбели
Прикасаюсь, за былым ли следую,
Человек я или кахабери,
Сросшийся корнями с почвой этою, —
Кем бы ни был, но, мечте покорный,
Напишу поэму бедствий родины.
Что мне жизнь! Пускай лавиной горной
Сметены пути, что раньше пройдены!
Словно речь Овидия Назона
О себе самом или о римлянах,
Речь моя — пускай в ней мало звона —
О путях забытых и задымленных.
Часто их меняли. Так меняют
Лед на лбу страдальца госпитального.
Правнуки и ныне поминают
Пропасти у перевала дальнего.
В пламени небесные ворота.
Брошен якорь у высокой пристани.
Мне приснился белый сон народа —
Снег Эльбруса, еле видный издали.
359. АЛЕКСАНДРУ ПУШКИНУ
На холмах Грузии играет солнца луч.
Шумит Арагва, как бывало.
Здесь, на крутой тропе, среди опасных круч,
Мысль о тебе — как гул обвала.
Мы знаем счастие. Мы помним этот миг,
Когда любимой обладали.
И, полный песнями, изнемогал тростник,
И млели розы Цинандали.
Сто лет уже прошло, и тысяча пройдет,
Но пред тобой бессильно время,
И слава звонкая по следу путь найдет
До Эльбруса, до Ванкарема.
Погибельный Кавказ! Его живой красы
Ты не узнал бы в наши годы,
Счастливых этих гор не раздирают псы,
Насильники людской свободы.
Ты не услышишь вновь печальной песни той, —
Ее красавица допела.
Протяжный гул работ владеет высотой,
Жизнь молодая закипела.
Пройди мою страну всю из конца в конец.
Куда лишь может свет пробиться,
Везде отыщется горячих пуль свинец
Сразить жандармского убийцу.
Я встану, как хевсур старейший, у котла,
Чтоб в чашу первую, запенясь, потекла
Струя кипучего веселья.
И слово я скажу заздравное над ней
В честь храбрых прадедов и в честь советских дней,
О Пушкине и Руставели.
Два гения войдут в один могучий сплав,
Два мощных первенца народа,
Чтоб зазвучал напев, крылат, и величав,
И неподкупен, как свобода.
Пусть, как созвездия, горят они вдвоем
Над родиной счастливой нашей,
Мы в память Пушкина и Руставели пьем
И чокаемся звонкой чашей.
360. МАТЬ И СЕСТРЫ ВЛАДИМИРА МАЯКОВСКОГО
«Что же сказать мне Люде и Оле?
Как же, сынок, исцелиться от боли?
Слезы текут помимо воли…»
Плачет женщина, тихо сгорбясь,
Матерью став для всех поэтов.
Братья, поддержим бедную в скорби,—
Нас и самих возвышает это.
Мне вспоминается в детстве недавнем
День революции здесь, в Кутаиси.
Смелость была в нем,
И никогда в нем
Наши не стерлись горные выси.
Он не остался в долгу перед веком,
Каждым шагом и каждым жестом
Дрался за то, чтоб быть человеком,
Званье поэта пронес над веком.
В черных сугробах лежала Пресня,
Выла метель над путником поздним.
В сердце его возникала песня,
Слышал он гул над Кавказом грозным.
Он вспоминал светляков мерцанье,
Пар облаков в поднебесной сини,
Пену Терека, бубна бряцанье
Он вспоминал в далекой России.
Землю Багдади, шелест травы ее
Мать и сестры слезой оросили,—
Здесь узнал он счастье впервые,
Здесь узнал о славной России.
Будет в Багдади отлит искусно
Бронзовый мальчик, такой, как вначале.
Так и сказал я матери грустной,
Чтобы отвлечь гостей от печали.
361. ТАК ЖЕ ПРОСТО
Так же просто, как в долине Мухрани
Каждая травинка славит апрель,
Так же просто, как в утренней рани
В Арагви плещется и пляшет форель;
Так же просто, как ласточки кружат
Вокруг своих прошлогодних гнезд,
Так же просто, как горцам служат
Изголовьем кошницы утренних звезд;
Так же просто, как по кручам от века
Гонит овечьи гурты пастух,
Как туман скрывает вершину Казбека,
Как в Тереке луч блеснул и потух, —
Так же просто и непроизвольно,
Как песня пахаря в сельском краю,
Грузинской речью, впервые вольной,
Я нынче о родине нашей пою.
Симон Чиковани
362. ОПИСАНИЕ ВЕСНЫ И БЫТА
Вот комната. Солнце. Живое тепло.
Зеленое пекло в распахнутых окнах.
В еще непроветренном мире светло.
Мир плавает в матовых ватных волокнах.
Вот важная мудрая кошка в лучах.
В оранжевых отблесках книги и кресла.
Слежавшийся мир. Человечий очаг.
Опять это вылезло. Снова воскресло.
Поэт проклинал свою комнату.
Но За это ему и платили дороже.
Но сердце поэта прогоркло давно
И стало на комнату очень похоже.
Бывало, оно воевало, круша
Прогорклую кухню жилого адата.
Тут первый мятеж начинался когда-то.
Тут первое слово сказала душа.
Но корни пустили и гнезда мы свили,
Боялись, как нянек, домашних тишин.
И — словно традицию Бараташвили —
Поставили стол, и тахту, и кувшин.
И демон белесый, как гипсовый слепок,
По комнатам ходит. И колокол воет:
«Не тронь, революция, этого склепа!
Не двигай вещей! Не ломай бытовое!»
Поэты, не тратьте на опись чернил.
Изменим страну и обрушим гранит.
Но комнатный демон лицо сохранил,
И комната рухлядь свою сохранит.
Иль дайте ей визу, на запад отправьте —
К лжецам эмигрантам, к поэтам без тем.
Отправьте к изменникам собственной правде —
На запад, на запад, — и к черту затем.
Вот в комнату входят и небо и пихта,
Влетает луна вместо маленьких ламп.
Поэт! Если ты не потомок каких-то
Прапрадедов — сердце разбей пополам.
На две половинки! И выкинь одну!
Останется лучшая, верная в бое.
И комната лопнет в прожилках обоев.
И книги ей тоже объявят войну.
И время ей бросит «прощай», уходя,
И ласточек горсть, и последний звоночек
У двери, и листья, и капли дождя.
Так время с одной из жилых одиночек
Простится, на волю навек уходя.
Помогут ей ласточки, незаселенной.
Поможет ей солнце, пустой и большой.
Поэты придут из деревни зеленой
Бороться с ее постаревшей душой.
363. ДОРОГА