Петр Вегин - Серебро
1978
Ангелина
Не важно, что спина бела, —
спиной я к печке прислонился.
Ни разу — хоть не застудился —
не требовалось так тепла.
Труба гудит, дрова трещат,
душа отозвалась теплыни.
Охотники у Ангелины
по-ангельски на печке спят.
(А волки пестуют волчат.)
— Что, Ангелина, жизнь твоя?
— Что жизнь моя?
Что было — сплыло…
На памяти одно — рубила
дрова да эту печь топила,
там не дрова — там жизнь моя.
(Дом Ангелины — теплый кров
застигнутым в ночи метелью.
Я здесь живу уже неделю.
Отогреваюсь.)
— А… любовь?
— Пыла любовь…
был и залеточка.
Пора стояла золотая —
ходила я в невестах летчика,
счастливая и молодая.
Прилетал мой голубочек
из-под самых облаков,
да военный «ястребочек»
отобрал мою любовь…
(Вижу фото на стене —
молодая, с белым бантом,
Ангелина с лейтенантом.)
— Не достался мне…
Войне…
Замерзала, вся душа
леденела… Всяко было.
Молодость свою сожгла —
печку письмами топила.
Печку письмами топила,
все глядела на огонь,
все глядела, как горела
моя первая любовь…
Ангелина, Ангелина,
если б все наоборот!
Да судьба неумолима.
Печь гудит. И жизнь идет.
Ангелина, золотая,
жаль, что красок и не взял —
я б волшебными цветами
печь твою разрисовал,
чтобы знала, Ангелина,
цвет нездешне голубой,
а не только розы дыма
над заснеженной трубой!..
1972
Кэтрин Гилмор
В Ольстере, Ольстере, Ольстере
девочка родилась.
В маму стреляли монстры.
Пуля в ней прижилась.
Что моя лирика, господи,
если такое в Ольстере?
После такого со звездами
наедине оставаться
совестно. Совестно, совестно
перед звездными цивилизациями!
Что же вы сделали, взрослые,
в Ольстере?
Было ли это на свете
и сколько еще будет,
чтоб нерожденные дети
мать заслоняли от пули?
Вырастет девочка Ольстера,
спросит ее любимым:
«Что это — оспинка?» —
«Нет, это меня убили…»
Живи, девчушка, посмертно!
Такое в мире бывает,
но дети, как и поэты,
к счастью, неубиваемы!
1977
Дневники
Ведите дневники,
не будьте простаками.
Равно как рыбаки,
удите дни за днями.
Веденье дневника
не требует таланта,
хотя похоже на
гранение брильянта.
Не корчите судью
над временем вчерашним,
пишите жизнь свою,
все, что сочтете важным.
История души
любого человека
не может жить в глуши
Отечества и Века.
Нельзя солгать на час —
зачтется все посмертно.
Слагаемая часть
истории столетья —
дневник, где сплетены
сильней, чем корни, даты.
Во имя седины
пишите вашу правду.
На чердаке найдут
и отряхнут от ныли, прочтут,
замрут, вздохнут
и скажут: «Люди были…»
1971
Кольцо Маяковского
Выйдешь на Маяковке —
капли на проводах,
словно цветы в упаковке —
женщины в дождевиках.
Циркульный Маяковский,
как соотносите вы
радиусы глобуса
и любви?
Жил-был, говорят, человечище,
авторитетно басил…
Да золотое колечко
на безымянном носил.
Там — более, чем на супружество,
болью для губ
по бесконечной окружности
буквы — ЛЮБ.
Читайте, как вас учили:
слева — направо, или
взгляд уподобьте сверлу,
выходит одно — ЛЮБЛЮ…
В одном виноват он — колечко
такого размера, что
из нашего человечества
не может носить никто.
В таких до сих пор нехватка.
На этом я закруглю,
поскольку летит по экватору
немеркнущее ЛЮБЛЮ.
1974
Начало
Пять градусов тепла. Мимоза в целлофане.
Столешников опустошил твой кошелек.
Тебя не знают здесь, тебя не целовала
фортуна никогда — ты юн и большерост.
Столешников? — скорей, по тону перебранки,
Скворешников назвать годится, например,
так произносят лишь скворцы да итальянки
вальсирующее «эль» и праздничное «эр».
В искусстве нет чинов и не бывает лычек.
Вгони-ка переулку под ребро
кинжальную строку — и заработай кличку
за нищету и дар — московского Рембо!
Мир падок на весну, что кот на валерьянку.
Прекрасен твой кортеж — нечесаные псы.
Снимай, Столешников, снимай с плеча шарманку—
разбухшие от медной музыки часы.
Весталка юная в муслиновом Мосторге,
неосмотрительно высмеивать любовь —
все улицы уже ему целуют ноги
асфальтами — сквозь дыры мокрых башмаков.
Ты знаешь хорошо — нет Музы кроме Музы.
Погасло фонарей дешевое драже.
И как бильярдный шар, подрагивая в лузе,
просвечивает мир в твоей душе!
1975
Ночлеги у друзей
Судьба поэта, как всегда, заносчива…
На раскладушках,
надувных матрацах,
скитаясь по друзьям в моих мытарствах,
какие ночи я провел,
какие ночи!
Какие сны дарила мне вокзальная
скамья!
На Белорусском как спалось!
Я, видно, проглотил земную ось,
иначе бы сломался,
разбазарился.
И каждый раз, минуя Белорусскую,
монетку оброню, чтобы никто,
как молодость моя
в заштопанном пальто,
не просыпался голодно и грустно.
Ночлеги у друзей —
на стульях и кушетках,
на стареньких шинелках, тюфяках…
Пускай считают,
что мы ходим в чудаках,
зато мы светим
дальше, чем прожектор.
Какой же должен я в себе
найти источник света,
когда, еще не знача ничего,
я спал
на письменном столе поэта,
укрывшись
жарким замыслом его!
1982