Евгений Евтушенко - Счастья и расплаты (сборник)
Хотите верьте – хотите нет
Хотите верьте – хотите нет, но читать стихи, как и писать, я начал с четырех лет, и это стихотворение в 9 лет немедленно запомнил наизусть. Папа впоследствии мне посоветовал прочесть рассказ Алексея Толстого «Гадюка», и я поразился, как схожа Верка с Ольгой Вячеславовной Зотовой, которая с навыками фронтового кавалериста попала в нэпманскую Москву и не могла ни понять, ни принять правила коммунального общежития. А позднее оказалось, что Верка напоминает еще и героиню смеляковского стихотворения «Жидовка», вернувшуюся из ГУЛАГа:
Ни стирать, ни рожать не умела,
Никакая не мать, не жена —
Лишь одной революции дело
Понимала и знала она.
……………………………………………………
И слежу, удивляясь не слишком —
Впечатленьями жизнь не бедна, —
Как свою пенсионную книжку
Сквозь окошко толкает она.
А потом к этим женщинам прибавилась Клавдия Вавилова, сыгранная Нонной Мордюковой в потрясающем фильме Александра Аскольдова «Комиссар». Если бы Вавилову не убили на Гражданской войне, ее бы тоже могли затравить в коммуналке или отправить в ГУЛАГ.
Пробивая этот фильм, больше двадцати лет пролежавший на полке, я слышал от снобов, что именно такие женщины и погубили Россию, но если ее и погубили, то как раз те мужчины, которые так относятся к женщинам и впутывают их в свои безжалостные игры.
Верка говорит: «Мир трясет большевистская вера…» Как будто уже не подчиняясь автору, она находит точный глагол, не заботясь об оправдании ни для себя самой, ни для сверстников, вышедших в наркомы, ни для «братьев», которым только кажется, что они правят страной, ни для «сестер», которые «в Советах, как дома». Какой ценой они там оказались и надолго ли? И не ждет ли их всех такая же судьба, как того же несчастного уругвайца или саму Верку? Но и здесь злорадство не должно возобладать над милосердием.
Справедливо сказано: «Милосердие – выше справедливости». Будем же милосердны, говоря о прошлом. Да и о настоящем, само собой.
Посмотрите иранский фильм «Расставание» – и вы ужаснетесь тому, что творится, когда даже хорошие люди немилосердны по отношению к другим хорошим людям.
А теперь почитайте о приключениях Верки Вольной вместе со мной во время Великой Отечественной.
Книга со свалки
Двор наш чуточку был уголовный,
но, с Четвертой Мещанской шкет,
«Верку Вольную» вашу, Голодный,
я на свалке нашел в девять лет.
Была Верка не фифой, не цыпочкой —
Жанной д’Арк из Гражданской войны,
и по книжке, черт знает в чем выпачканной,
я читал для окрестной шпаны.
Ну а после, в эвакуации,
под какой, не упомню, мотив,
на перронах сполнял под овации,
но немножко, пардон, сократив.
«Гоцай, мама, да бер-би-цюци!» —
я не ведывал, шо це таке,
но гремела в башке революция,
лишь без маузера в руке.
Вышел фильм «Александр Пархоменко».
Я влюбился в него с кондачка,
обожая романтика-комика —
с анархистинкой морячка.
Есть в народе российском жалейное
у мальчишек и у пожилых,
и мечтал я – с артистом Алейниковым
Верку Вольную поженить.
Были песни не Окуджавины —
Верку он уберечь не успел.
Жаль, что песню «Цыпленок жареный»
Петр Алейников ей не спел.
И солдаты с медсестрами в госпитале
замирали, едва дыша,
под ее заявление Господу:
«Верка платит по счету. Ша!..»
Ничегошеньки не забылося —
шпалы, рельсов поющая сталь.
Верка Вольная самоубилася,
и ее до сих пор мне жаль.
Распрямленные победой Сергей Наровчатов
1919, Хвалынск Саратовской губернии – 1981, Коктебель
И каких судеб во измененье
присудил мне дьявол или Бог
поиски четвертых измерений
в мире, умещающемся в трех?
С.Н.В 1946 году на сцене московского Дома архитекторов Павел Антокольский, при появлении которого весь зал встал, потерявший на войне сына, тепло, по-отцовски вел вечер молодых поэтов-фронтовиков, победителей Гитлера. Во всех них и в аудитории чувствовалось то, что объединяло тогда весь народ, – распрямленность. (Казалось, что это – навсегда. На некоторых поэтах еще была военная форма, иногда с темными полосками на выцветших кителях от уже снятых погон, но плечи были молодецки расправлены, в глазах переливались отблески совсем недавних салютов, все читали по тогдашней традиции наизусть, и все уже были знамениты. Я, тринадцатилетний мальчишка, шевелил губами, беззвучно читая в унисон с ними стихи из их недавно вышедших и сразу расхватанных тоненьких первых книжек.)
Очаровательно заикаясь, почти пел Межиров, не так уж давно лежавший в окопах под Колпино, когда артиллерия била по своим, но еще не написавший об этом.
Ах, шоферша, пути перепутаны…
Где позиции, где санбат?
Разве можно тогда было представить, что эти пути окажутся настолько перепутаны и приведут его в дом престарелых в Портленде, оказавшемся его последним окопом, но, скажу честно, весьма комфортабельным.
Семен Гудзенко, поскрипывающий сапогами с пылью развалин поверженного Берлина, пафосно запрокидывая голову, читал:
Мы не от старости умрем —
от старых ран умрем, —
даже не догадываясь, что сам себе предсказывает смерть, подаренную ему войной, которая уже сидит в нем и в конце концов его доконает.
Мощноплечий, с узенькими степными глазами Михаил Луконин, и после войны похожий на футболиста из сталинградского «Трактора», в котором играл до войны, читал стихи с крылатыми тогда строчками:
Но лучше прийти с пустым рукавом,
чем с пустой душой.
Я и представить не мог, что через десяток с малым лет наши личные отношения завяжутся в драматический узел.
Многообещающим тогда был и Виктор Урин, пытавшийся сменить фамилию на более эффектную Уран, что ему не разрешили. Он читал, полузакрыв глаза, как заслушавшийся сам себя тетерев:
Было, Лидка, было,
а теперь нема.
Все позаносила
новая зима.
Его подвела навязчивая идея стать председателем поэтов всего земшара, – он забыл, что на его скользкой поверхности может оказаться слишком много других претендентов. Неожиданно для всех уехал на Запад в 1977-м. Я видел его последний раз на Брайтон-Бич, полу-не-в-себе, с развевающимися седыми бакенбардами, когда он подарил мне свою тамошнюю самиздатскую книжку. Лучшим в ней была та же самая «Лидка»…
Я относился к поэтам-фронтовикам молитвенно. Это было поколение, спасшее следующее после них поколение – наше. (Это мы собирали для них колоски с полей, чтобы не пропало ни зернышка, лекарственные травы, и делали для них гранаты, стоя на деревянных ящиках, чтобы дотянуться до станков.) На том вечере поэзии на сцене еще не было таких сильных личностей, как Михаил Дудин, Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Константин Левин, Юрий Левитанский, Григорий Поженян, Иосиф Деген и совсем еще юные Евгений Винокуров, Константин Ваншенкин, Булат Окуджава.
Но все поэты-фронтовики (начиная от Симонова, Твардовского) стали для меня единым великим поэтом – учителем, не менее важным, чем Пушкин. Они были все красивы в моих глазах, но все-таки самым красивым из них был Сергей Наровчатов. У него были глаза обжигающе синие, как спирт, зажженный в солдатской кружке. У него было лицо древнего русского витязя. Ему бы очень пошла кольчуга. Голос у него тоже был красивый, чуть с подчеркнутыми, но мягкими шипящими.
Он на том вечере читал два стихотворения. Первое – «Волчонок» – о спасенном нашими солдатами еврейском мальчике из Варшавского гетто. Многие плакали. Моему отцу пришлось мне обьяснить, что такое гетто. Когда Наровчатова спросили из зала запиской: «А это стихотворение напечатано?» – он ответил «Конешно», хотя мне приходилось слушать, как некоторые произносят «конечно». Однако я много раз потом слушал и в другие годы выступления Наровчатова, но что-то не упомню, чтобы он хоть раз прочел «Волчонка». В его «Предпоследнем письме» меня, тринадцатилетнего, даже на слух насторожила строчка «в любовь поверив, как в ненависть». Я шепотом спросил отца: «А разве любовь и ненависть могут быть одновременно?» Отец ответил – тоже шепотом: «Со мной этого не было. И надеюсь, что с тобой тоже не будет». Но отцу очень понравился конец этого стихотворения – о том, что борьба за любимую женщину похожа на сражение. Мне – тоже, хотя пока таких крупных сражений у меня не было – только единственная драка за одну обиженную девчонку. Мне нравилось, как было лихо сказано:
И удачу с расчетом спаяв, опять,
как-нибудь утром нечаянным
Ворваться и с боем тебя отобрать
Всю —
до последней окраины!
– Я жалею о том, что однажды не сделал этого, – шепнул мне отец невесело. Я не спросил его, по отношению к кому, но понял. На нас наконец шикнула дама, сидевшая за нами, хотя мы перешептывались только в паузах между чтением стихов. Дама, может быть, что-то услышала, и ей показались такие разговоры между взрослым и мальчиком неподобающими. Но я очень дружил с отцом, хотя он уже давно не жил с нами, и мы были с ним взаимооткровенны, хотя предел все-таки был, и я даже ценил, когда иногда он что-то не договаривал.