Федерико Гарсиа Лорка - Стихотворения. Проза. Театр (сборник)
Со стороны гранадской долины – праздничный град кастаньет, а навстречу ему, с улицы Эльвиры, одной из стариннейших, —
там, на улице Эльвиры,
три подружки плутоватых
по ночам идут в Альгамбру
и всегда без провожатых, —
городской напев, один из колоритнейших:
Под тем листом, листочком,
в тени капустной
мой милый еле дышит.
Как это грустно!
Под тем листом, листочком,
в тени на грядке,
мой милый еле дышит
от лихорадки.
Под тем листом, листочком,
в тени листа,
мой милый еле дышит.
Я заперта.
С последним всплеском фейерверка, едва рухнет на Гранаду его финальный гром, так называемый «карачун», люди как один покидают город и вручают его летнему зною, пришедшему мгновенно. Кресла стоят в белых чехлах, балконы заперты. Те, кто остался, переселяются в подвалы и дворики и тянут ледяную воду из душистой розовой глины запотелых кувшинов. Жить и думать начинают по ночам. Это пора, когда весь город поет под гитару фанданго и гранадины, такие пастушьи и напоенные далью. Так повелось – и ныне, и присно. Прошлым летом, когда я был в компании друзей и все они, люди простые, пели, неподалеку взорвалась бомба – и хоть бы кто бровью повел. Лишь один одобрительно бросил: «В лад попала». Так уж повелось. Но сегодня у меня нет гитары, и вы не услышите гранадину. В другой раз. Но они-то и поются летом, гранадины, и еще – романсы.
Все романсеро хлынуло в детские уста. Самые дивные баллады, не превзойденные ни одним романтическим поэтом, самые кровавые легенды, непредставимый словесный фейерверк. Все это неисчерпаемо. Беру наудачу – то, что в селениях поют мальчишки, а в Альбайсине на городской площади – девочки.
Кого не захватит августовской ночью эта нежная мелодия романса про герцога Альбу?
– Ведут по Севилье речи,
идут по Севилье слухи,
что женится герцог Альба,
другую берет в подруги.
– Женись он на ком угодно,
меня не смутит известье.
– Смутит или нет, сестрица,
но станет пятном на чести.
Из окон ее светелки
выходит одно к воротам,
и смотрит она на площадь,
а площадь полна народом.
И герцога Альбу видит
бок о бок с его невестой,
и знак подает условный,
ему одному известный.
– Что Ане Марии надо,
беда ли какая с Аной?
– О герцог мой, герцог Альба,
мой герцог и мой желанный!
Мне правду ли рассказали
о свадьбе твоей нежданной?
– Не ведаю, кто рассказчик,
но не было в нем обмана.
Я свадьбу справляю завтра
и жду тебя в гости, Ана.
И только он это молвил,
была она бездыханна.
Послали, ища причину,
за лекарем-иноверцем,
и вскрыл ее тело лекарь,
и надпись нашел над сердцем.
Была золотою надпись,
а сердце – сплошною раной,
и сверху стояло: «Герцог»,
а рядышком: «мой желанный».
– Когда бы я знал, подруга,
что любишь такой любовью,
да разве, душа-голубка,
расстался бы я с тобою!
На цыпочках подкрадемся по красному проселку к кучке людей, полускрытых горной ложбиной. Здесь поют и пляшут. Звучат гитары, кастаньеты и чисто пастушьи инструменты – триангли и бубны.
Они поют роас и альбореас, и качучу, и то самое соронго, что так властно вторглось в музыку Фальи.
Из желтых далей уходит в горы день и с ним песни жатвы и молотьбы, но этот мир полей в Гранаду не проникает.
Сентябрь в гостях, озноб в костях.
Мы у последней спицы колеса.
Кати, колесо, кати,
ведь осень уже в пути.
И начинаются гулянья. С орехами, с кизилом, с алым боярышником и грудами айвы, и башнями лепешек и марципанов из пекарни Корсо.
Сан-Мигель на своем холме вздымает меч, увенчанный подсолнухами. Помните мой романс?
Вверху на башне старинной
в узорах дикого хмеля
огнем свечей опоясан
высокий стан Сан-Мигеля.
В окне своей голубятни
по знаку ночи совиной
ручной архангел рядится
в пернатый гнев соловьиный.
Дыша цветочным настоем,
в тоске по свежим полянам
эфеб трехтысячной ночи
поет в ковчеге стеклянном.
…Один Сан-Мигель на башне
покоится среди мрака,
унизанный зеркалами
и знаками зодиака, —
владыка нечетных чисел
и горних миров небесных
в берберском очарованье
заклятий и арабесок.
Берберское очарованье заклятий и арабесок – это Гранада с Масличного Холма. Смутно все то, что долетает сюда. Это песня всей Гранады разом, слитный голос рек и струн, толпы и листвы, фруктового моря и качельного смеха.
Но меркнет веселье Михайлова дня, и осень рокотом дождей стучится в двери.
Тут-тук…
Кто бы мог?
– Я пришла на твой порог.
Я осенняя тоска.
– Что ты хочешь?
– Смоль виска.
– Не отдам, закрой суму.
– Не отдашь – сама возьму.
Тук-тук.
Та же тьма…
– Это я, твоя зима.
С первыми ливнями зазеленели луга. Заметно холодает, и никого уже не тянет в сад, а бедный Лунофил сутулится над жаровней. Но закаты – в полнеба; небывалые тучи смывают горную цепь и нездешние отсветы скользят по кровлям, замирая на кафедральной колокольне. И вновь непритворной тоской звучит голос:
Со своего балкона
окном к лиману
мне протяни платочек,
стяну я рану.
Со своего балкона
окном к низовью
мне протяни платочек,
истек я кровью.
Со своего балкона
с вьюнком по краю
мне протяни платочек,
я умираю.
И оказывается, что дети прогуляли школу, гоняя кубарь.
Оказывается, в покоях зажгли поминальные свечи по усопшим.
Оказывается, уже ноябрь.
Пахнет горящей соломой, и гниют груды палой листвы. Вспоминаете? Льет, и город безлюден.
Но у Королевских ворот в ларьке продают самбомбы.
Девушка из Армильи, или из Санта-Фе, или из Атарфе, годом старше и, быть может, в трауре, поет хозяйским детям:
Из четверых заречных
у той излуки
один на сером муле
мне горше муки.
Из четверых заречных
за тем затоном
быть одному, на сером,
моим законным.
Мы проводили год. Так уж заведено. Ныне и присно. Мы уходим, а Гранада остается. Остается в веках и тает в этих бедных ладонях недостойнейшего из ее сыновей.
Сонеты темной любви
Перевод А. Гелескула
* * *
О шепоток любви, глухой и темной!
Безрунный плач овечий, соль на раны,
река без моря, башня без охраны,
гонимый голос, вьюгой заметенный!
О контур ночи, четкий и бездонный,
тоска, вершиной вросшая в туманы,
затихший мир, заглохший мак дурманный
забредший в сердце сирый пес бездомный!
Уйди с дороги, стужи голос жгучий.
не заводи на пустошь вековую,
где в мертвый прах бесплодно плачут тучи!
Не кутай снегом голову живую,
сними мой траур, сжалься и не мучай!
Я только жизнь: люблю – и существую!
Поэт говорит правду
Все выплакать с единственной мольбою —
люби меня и, слез не отирая,
оплачь во тьме, заполненной до края
ножами, соловьями и тобою.
И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращенного терпением и болью.
Любовь моя, люби! – да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!
А все, в чем ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтется с содрогающимся телом.
Поэт расспрашивает свою любовь о «Зачарованном городе»
В том городе, что вытесали воды
у хвойных гор, тебе не до разлуки?
Повсюду сны, ступени, акведуки
и траур стен в ожогах непогоды?
Все не смывает лунные разводы
хрустальный щебет ху́карской излуки?
И лишь терновник ловит твои руки,
ревниво пряча свергнутые своды?
Не вспоминалась тень моя дорогам
в затихший мир, который, как изгоя,
томит змею, крадущуюся логом?
И не расцвел ли в воздухе нагорья
тебе из сердца посланный залогом
бессмертник моей радости и горя?
Сонет о письме
Любовь до боли, смерть моя живая, —
жду весточки – и дни подобны годам.
Забыв себя, стою под небосводом,
забыть тебя пугаясь и желая.
Ветра и камни вечны. Мостовая
бесчувственна к восходам и заходам.
И не пьянит луна морозным медом
глубин души, где темень гробовая.
Но за тебя шел бой когтей и лилий,
звериных смут и неги голубиной,
я выстрадал тебя, и вскрыты жилы.
Так хоть бы письма бред мой утолили,
или верни меня в мои глубины
к потемкам, беспросветным до могилы!
Гонгорианский сонет, в котором поэт шлет своей любви голубя
Туринский голубь с нежными зрачками
к тебе летит посланцем белоперым,
как дым костра, сгорая на котором
я заклинаю медленное пламя.
Пуховый снег над жаркими крылами,
вскипая, словно пена по озерам,
жемчужно стынет инистым узором
в саду, где наши губы отпылали.
Погладь рукою перышко любое —
и снежная мелодия крылато
весь мир запорошит перед тобою.
Так сердце от заката до заката
боится, окольцовано любовью,
не вымолить тебя, моя утрата.
Поэт говорит со своей любовью