Огюст Роден - Беседы об искусстве (сборник)
Несомненно, многие из тех, кто верит, что в работе художника можно обойтись без этого, относятся к разряду людей, не сведущих в повседневной жизни [творцов]. Биографии знаменитых художников и скульпторов изобилуют анекдотами, доказывающими присущие мэтрам простодушие и наивность. Но следует заметить, что великим людям, всецело поглощенным своими творениями, практический ум зачастую не свойствен. Кроме того, многие художники, бесспорно наделенные интеллектом, не столь красноречивы и находчивы, а поверхностным наблюдателям наличие этих качеств кажется единственным признаком утонченного ума.
– Разумеется, нельзя, не совершая несправедливости, оспаривать умственные возможности крупных художников и скульпторов, – заметил я.
Но, возвращаясь к более частному вопросу, хотелось бы знать: существует ли грань между искусством и литературой, которую художники не должны переступать?
Роден ответил:
– В том что касается меня, заверяю вас, я весьма плохо переношу табличку «Вход воспрещен».
По-моему, правила, по которому можно было бы запретить скульптору творить прекрасное, повинуясь лишь собственной воле, не существует. И что за важность разбирать, скульптура это или литература, если публике она доставляет удовольствие и пользу? Живопись, скульптура, литература, музыка гораздо ближе друг к другу, чем это принято считать. Все эти искусства выражают чувства, рождающиеся в душе человеческой перед лицом природы. Различны лишь средства выражения этих чувств.
Но если скульптор своим творчеством внушает впечатления, кои обычно вызывают литература или музыка, почему к нему стремятся придраться? Недавно один публицист критиковал моего «Виктора Гюго», выставленного в Пале-Рояль[98], заявляя, что это относится не к скульптуре, а к сфере музыки. Он простодушно добавил, что эта вещь напомнила ему симфонию Бетховена. Дай-то Бог, чтобы сказанное им оказалось правдой!
Я, впрочем, не отрицаю, что полезно осмыслить различия между выразительными средствами литературы и изящных искусств.
Прежде всего, особенность литературы в том, что она может выражать идеи, не прибегая к образам. Например, сказать, что глубокое размышление зачастую приводит к бездействию, и при этом нет нужды изображать погруженную в раздумья, неподвижно замершую женщину.
И эта способность жонглировать абстракциями посредством слов, возможно, дает литературе преимущество в сфере мысли перед другими искусствами.
Еще следует заметить, что для литературы характерно развитие истории, которая имеет начало, середину и конец. В ней связываются различные события и выводится заключение. Есть персонажи, которые совершают различные действия, и показаны последствия их поступков. Описанные в литературе сцены усиливают друг друга благодаря определенному расположению, они приобретают конкретное значение лишь в связи с той ролью, которую они играют в развитии интриги.
В пластических искусствах дело обстоит иначе. В них всегда предстает одна-единственная фаза действия. Вот почему художники и скульпторы совершают ошибку, когда нередко заимствуют у писателей их сюжеты. Художник, воплощая часть повествования, на самом деле должен опираться на знание текста в целом. Необходимо, чтобы его работа основывалась на литературном источнике: вещь обретает всю полноту значения, лишь будучи освещенной предыдущими и последующими событиями.
Когда художник Деларош[99] представляет сюжет Шекспира или, скорее, его бледного подражателя Казимира Делавиня[100], изображая детей Эдуарда[101] прижимающимися друг к другу, то, чтобы проникнуться интересом к этому зрелищу, необходимо знать, что перед нами наследники трона, заключенные в тюрьму, и что в камере внезапно появились наемные убийцы, подосланные узурпатором.
Когда Делакруа[102] – прошу прощения за то, что упоминаю гения рядом с этой посредственностью Деларошем, – заимствует из «Дон-Жуана»[103] лорда Байрона[104] сюжет кораблекрушения и показывает нам шлюпку в штормящем море, сидящих в ней матросов, по очереди вытягивающих из шляпы клочки бумаги, то для понимания этой сцены необходимо знать, что несчастные, погибающие с голоду, решают, кто из них послужит пищей для оставшихся.
При трактовке литературных сюжетов оба художника допустили одну и ту же ошибку: их произведения сами по себе не несут законченного смысла.
И все же картина Делароша плоха, поскольку рисунок ее холоден, цвет суховат, а чувства мелодраматичны, в то время как Делакруа очарователен: шлюпка на его картине и впрямь качается на морских волнах, голод и отчаяние превратили лица потерпевших кораблекрушение в трагические маски, а мрачное бешенство красочной палитры предвещает какое-то ужасное преступление. И если сюжет байроновской поэмы в картине как бы оборван, то зато здесь нашла воплощение душа художника – лихорадочная, суровая и возвышенная.
Мораль, вытекающая из этих двух примеров: можно по зрелом размышлении установить в искусстве, казалось бы, самые разумные запреты и тогда на законных основаниях упрекать посредственность в их нарушении, но – самое удивительное – гений может нарушать их практически безнаказанно.
Осматривая во время речи Родена мастерскую, я натолкнулся взглядом на гипсовую копию «Уголино»[105].
Это фигура, исполненная грандиозного реализма. Она вовсе не напоминает скульптурную группу Карпо[106] – в ней больше патетики, если это возможно. В творении Карпо пизанский граф вне себя от ярости, голода, ему мучительно видеть своих детей на краю гибели, он в отчаянии впивается [зубами] в свои кулаки.
У Родена изображен позднейший момент драмы. Дети Уголино, лежащие на земле, мертвы, их отец, мучимый голодом, впал в звериное состояние и на четвереньках подполз к их телам, склонился к вожделенной плоти и тут же резко отпрянул. В нем происходит жестокая борьба: звериному, требующему насыщения началу противостоит мыслящее, любящее существо, в котором все содрогается от подобного кощунства. Невероятное потрясающее зрелище!
– Вот пример, который, как и «Кораблекрушение» [из «Дон-Жуана»], подтверждает ваши слова.
Конечно, необходимо прочесть «Божественную комедию», чтобы представить себе причины и условия мученической драмы Уголино, но даже если не знать дантовских терцин, и то невозможно остаться равнодушным к ужасным внутренним терзаниям, исказившим его черты.
– По правде сказать, если литературный сюжет достаточно известен, художник может интерпретировать его, не боясь быть непонятым, – заметил Роден. – Но, по-моему, все же лучше, когда творения художника или скульптора интересны сами по себе. Искусство в состоянии возбуждать мысли и мечты, не прибегая ни в коей мере к помощи литературы. Вместо того чтобы иллюстрировать сцены из поэм, можно прибегнуть к прозрачным символам, вовсе не подразумевающим письменного текста.
Таков в целом мой метод, и мне он весьма подходит.
Хозяин мастерской указал на окружавшие нас статуи: работы Родена на своем немом языке подтверждали сказанное их создателем. Я увидел, что здесь собраны копии наиболее концептуальных произведений скульптора.
Я принялся разглядывать их.
Меня привлекла восхитительная копия роденовской «Мысли», выставленной в Люксембургском дворце.
Кто не помнит этой оригинальной вещи?
Это головка женщины, совсем юной, хрупкой, с чертами удивительно нежными и тонкими, почти бесплотными. Она склонилась, окруженная ореолом грез. Оборка легкого чепчика? Вокруг ее лба она кажется крыльями этих грез. Но ее шея и подбородок вырастают из массивной грубой мраморной глыбы, как из шейной колодки, от которой невозможно освободиться.
Этот символ нетрудно расшифровать. Ирреальная Мысль рождается в недрах косной материи, озаряя ее отблеском своего сияния, но тщетно пытаться высвободиться из тяжких оков действительности.
Я перевел взгляд на «Иллюзию, дочь Икара[107]».
Это воплощение ангельского очарования юности. Он парил на своих больших крыльях, как вдруг жестокий порыв ветра прибил его к земле так, что чудное лицо ударилось о скалу, но крылья уцелели и еще трепещут в пространстве. Поскольку Иллюзия бессмертна, она вскоре возобновит свой полет, чтобы вновь и вновь, как и в первый раз, разбиваясь, обагрять кровью землю. Неистребимость надежд и вечное крушение Иллюзии.
Теперь я сосредоточил внимание на третьей скульптуре – «Женщина-кентавр».
Сказочное создание – человеческие голова и торс отчаянно стремятся дотянуться до недостижимой цели, протягивая к ней руки, но задние ноги прочно, как аркбутаны, упираются в почву, а неповоротливый конский круп, глубоко увязший в грязи, сопротивляется изо всех сил. Ужасающее разделение двух натур, составляющих бедного монстра. Образ возвышенной души, чьи высокие порывы увязают в тине плоти!
– В подобных сюжетах мысль, как мне кажется, улавливается без труда, – заметил Роден. – Они без всяких внешних импульсов возбуждают воображение зрителя и, не сковывая его, обеспечивают свободный полет фантазии. В этом, по-моему, и состоит роль искусства. Создаваемые им формы служат лишь предлогом для бесконечного развития чувства.