Пьер Мустье - Три французские повести
— Нет, — ответил я, — я не болен. Нет, спасибо.
Никогда еще не испытывал я подобной боли.
VIII
Я жил словно бы съежившись, уйдя в свою раковину. Кое-кто полагал, что это просто из желания терзать себя.
— Ну конечно, Бернар, — упрекала меня Соланж, — ты боишься, как бы печаль твоя не развеялась. Вот и нянчишься с ней.
Это ей напел в уши Робер. Сам-то он не осмеливался обращаться прямо ко мне. Откажись мой шурин от своих психологических мудрствований, он был бы человеком действительно проницательным. Но он неутомимо желал анализировать поведение всех и вся, исходя при этом из каких-то случайных признаков, и каждый раз ошибался. На самом-то деле я удалился от мира, потому что жил в ожидании. Мне не хотелось обманывать свое нетерпение или плутовать со временем под тем предлогом, что я его, мол, убиваю. Я мог бы суетиться, ходить в гости то к одним, то к другим, отвечать на сдержанно сочувственные слова жалобными сетованиями, реветь в голос на людях. Я предпочел уединиться, исчезнуть, раствориться в замкнутом полумраке своей трехкомнатной квартиры. Пусть каждый месяц, каждый день, каждая минута, которые отделяли меня от суда присяжных, становятся непереносимо тяжелыми. Не печаль боялся я развеять, а ожидание. Я хотел встретить предначертанную дату трезвым взглядом, приняв как некое условие или некий залог угнетающую медлительность пути. Ибо промедление это было для меня отсрочкой. От отправления правосудия зависело все мое существование. Через шестнадцать или семнадцать месяцев судьба обвиняемых будет решена. И тогда я смогу вновь соединиться с Катрин.
А пока что моя участь — одиночество. Исключение я делал только для Сильвии, Билли и Мишеля. Их простодушие обезоруживало меня, я встречал их без всякого неудовольствия, хотя и не пытался чем-то их привлечь и тем более удержать. Я охотно принимал их врожденную обходительность за чувствительность сердца, а в эгоистичной сдержанности видел душевное целомудрие. Позднее я обнаружил, что очарование их было хорошо отработанным, как у актеров, но в те дни я был еще слишком простодушен, у меня не было никакого опыта распознавать личины и я ревниво держался за свои утопии: короче, в свои семьдесят один год я был в нравственном отношении совершеннейшим девственником. Я испытывал потребность слепо верить в молодежь, твердо придерживаясь своего катехизиса: вера в будущее, гармония прогресса, оздоровляющий дух нового поколения. И в первую очередь меня привлекал Мишель. От его улыбки у меня буквально перехватывало дыхание. Он, как и его мать, любил нравиться, а мне это было невдомек. Он обладал искусством быть, когда надо, общительным и без труда находил нужное слово или подходящий жест. С того дня, когда он бросился в мои объятия, я невольно ждал новых излияний чувств и тосковал по ним; но, как опытный соблазнитель, он держался сдержанно, и его непринужденные порывы тем больше волновали меня, что были редкими и вспыхивали через неравные промежутки. Я уже мечтал стать для него вторым отцом, издали следить за его воспитанием — поскольку Билли и Сильвии вообще недоставало упорства; я уловил это даже при всей своей наивности; я желал заменить ему Катрин, вдохнуть в него присущий ей глубокий интерес к людям, как вдруг в начале сентября я узнал, что они все трое уезжают в Америку. Кажется, Билли был связан с кинематографическими кругами, да и Сильвия тоже могла там сделать карьеру. Мишель будет брать уроки верховой езды и учить английский. Прощание наше было коротким.
— So long, daddy![10] — сказал Билли, небрежно обняв меня за плечи.
Сильвия поцеловала меня в щеку и сжала ладонями мое лицо, от чего оно стало похоже на печеное яблоко.
— Дядечка, милый, следи за собой! — ласково проговорила она, и горло у меня перехватило.
Мишель действовал еще поспешнее. Все его мысли были заняты самолетом «Боинг-747», на котором он полетит завтра, и когда после обмена маловыразительными поцелуями пальцы мои невольно сплелись с его пальцами, он, смеясь, высвободил руку.
Их отъезд взволновал меня гораздо больше, чем я мог предположить. Глядя им вслед, я решил, что пора покончить со всеми своими нежными привязанностями, раз они доставляют мне только страдания. Томясь тем, что мне некого любить, кроме воспоминаний о Катрин, я еще глубже погрузился в свое одиночество. По-прежнему мадам Акельян по вторникам и пятницам приходила прибираться и готовить, но я, стоило ей войти в комнату, всякий раз спешил выйти прочь. Необходимо сделать, однако, кое-какие уточнения: я отнюдь не разочаровался в нашем обществе. Корни моего гуманизма были еще достаточно крепки, и добровольное мое затворничество вовсе не было следствием мизантропии. Я верил в правосудие. Моя вера, ничего общего с религиозной не имеющая, нуждалась в сосредоточенности. Я уповал на суд присяжных как на милость божию и, переворачивая каждый день листок календаря, мечтал о величественном сонмище судей, перед которыми предстанут обвиняемые.
Тринадцатого сентября, в день рождения Катрин, то и дело звонил телефон, звонила Соланж, приглашая меня прийти к ним на обед. С большим трудом мне удалось отбиться. Она твердила жалобно настойчивым тоном, что сидеть одному в такой день чистое безумие. Чтобы отделаться от нее, мне пришлось ответить, что именно в «такой день» мне следует быть дома. Тогда за мной пришел Робер.
— Нет, нет, спасибо за вашу любезность, — сказал я, — но я отсюда никуда не двинусь.
Он покачал головой и попытался меня вразумить: в его намерения вовсе не входит тащить меня силком, он желает лишь одного — поговорить с открытой душой. По его словам, в основе наших отношений лежало некое недоразумение: я, мол, считаю его доктринером, этаким педантом, а он прежде всего человек, наделенный чувствительной душой, крайне уязвимый. Он не может утешиться после смерти своей сестры. Между ним и ею существовала прочная привязанность, глубины которой я и не подозревал.
— Откуда вы это взяли? — возразил я. — Я же не слепой.
От всех этих излияний мне становилось не по себе. В чем был их смысл? Готов поклясться, что Робер, желая занять почетное место в сердце Катрин, тревожился, что я о нем плохого мнения. Это было смешно, но в то же время поразительно, и такое ребяческое поведение даже растрогало меня. Я сказал ему несколько ласковых слов, стараясь напомнить себе, хотя сам не слишком в это верил, о привязанности Катрин к нему. А потом он допустил ошибку, начал давать мне советы, талдычил всякие общие места, и, сославшись на легкое расстройство желудка, я живо выпроводил его.
Войдя в спальню, я тщательно закрыл за собой дверь, словно спасаясь от назойливых посетителей. Было, должно быть, часов одиннадцать утра. Солнечный луч рикошетом отскакивал от фасада здания на противоположной стороне улицы, и отблеск его окрасил краешек окна. Я снял тапочки, лег на кровать и закрыл глаза, я хотел увидеть Катрин, которой сегодня исполнилось семьдесят один. В прошлом году я подарил ей «Динарий мечты» Маргерит Юрсенар, букет анемонов и мольтоновый халат. Целуя меня, она объявила, что я транжир и безумец, слегка коснулась губами анемонов, прежде чем поставить их в вазу, и чуть слышно поблагодарила меня. Потом она надела халат и просила некоторое время не разговаривать с ней. Она уселась в кресло, взяла в руки роман, не спеша раскрыла его и принялась читать. Я не шевелясь смотрел на нее. Лицо ее было сосредоточенно-внимательным, как у маленькой девочки, каждая прочитанная строка доставляла ей наслаждение, и тогда расширенные зрачки ее вдруг замирали. Я не встречал другого человека, у которого были бы столь пылкие отношения с книгами, как у нее. В своей книжной лавке в Барселонетте она без конца поглаживала корешки книг, стоявших на полках, переставляла их с места на место, перелистывала. Я только что написал слово, которое она ненавидела: «лавка». Она не могла спокойно слышать его.
— Надо говорить — книжный магазин. Уважай по крайней мере мою профессию. Не моя вина, если покупатели требуют еще и газеты, бумагу, карандаши и игрушки. Но ты совершенно не желаешь ничего понимать. Совершенно ничего.
Это был вечный предмет наших споров и дискуссий. По ее мнению, я рассуждал как чиновник, этакий пристрастный и не дающий себе труда подумать догматик, который с презрением судит о мелких торговцах, так как тут пахнет прибылью. Послушать ее, так я и не знал никаких житейских трудностей, раз никогда не держал в руках конторской книги. Эти упреки сердили меня. И я напоминал ей, что с тринадцати лет стал батрачить на ферме.
— Все так, — отвечала она, — но этот опыт был совсем недолгим.
Ну как можно было меня упрекать за то, что мне повезло? Мсье Онора как раз получил скромное наследство, и это позволило ему оказать мне помощь; он предложил платить за мой пансион, и вскоре я смог возобновить учение, а четыре года спустя уже получил место помощника учителя. И сразу же душой и телом отдался своей профессии. Какое при этом имело значение, что заработок мой невелик?