Виктор Улин - Незабудки
Я этого не знал. Я никогда не интересовался ни медициной ни биологией.
Я придвинул стул и сел рядом с маминой койкой.
Опять нашел ее руку и попытался взять в свою. Рука мамы была еще теплая но уже совершенно неживая.
Я наконец понял, что мама в самом деле умирает.
Что в эти часы, текущие незаметно и неумолимо, из нее убыстряющимся ручейком вытекает жизнь.
Ее жизнь. К которой так крепко привязана моя.
Мне стало жарко в душной палате.
Я снял свое пальто, кинул на подоконник — туда, где уже валялась моя шикарная шляпа с широкими полями.
Во дворе синева равнодушно превращалась в черноту.
Где-то что-то происходило.
Какие-то люди куда-то шли; кто-то спешил в гости, кто-то в театр или в оперу.
У всех продолжалась жизнь.
И только жизнь моей мамы была вынуждена оборваться.
Я прислушался к ее дыханию. Оно оставалось ровным и свистящим.
Я опять несколько раз позвал ее, потом снова приник к ее лицу. С тем же успехом я мог обращаться к неодушевленному предмету.
Какой я был дурак и самовлюбленный эгоист.
Ведь я мог вернуться домой несколькими месяцами раньше. И застать маму, по крайней мере, в сознании.
И в самом деле обнять ее и принять напоследок ту нежность, которую она всегда на меня проливала.
Время словно остановилось в этой страшной палате.
За окном сделалось совсем темно.
Пару раз заглядывала сестра и, поджав губы, уходила снова.
Потом вдруг мне показалось, что дыхание мамы стало более прерывистым, а стоны — громче и отчетливее. Ей было плохо, она опять испытывала боль…
Наверное, ей надо было сделать укол.
Я выбежал в коридор — искать сестру или врача.
Кругом светили тусклые лампы. Уныние и смерть гонялись друг за другом в пустом коридоре больницы смертников.
Я обежал все несколько раз, пока неожиданно не наткнулся на врача.
Он был усталый и в золотых очках — правда, я не был уверен, что этот тот же самый, я не успел запомнить лица.
— Стойте! — крикнул я и схватил его белый рукав. — Моей маме плохо, сделайте ей морфий!
— Ваша мать умирает, юноша, — сухо ответил врач. — Морфий ей уже ни к чему.
— Но она стонет! Ей же больно! Сделайте ей морфий!
— Ваша мать умирает, — безразличным голосом повторил доктор и, высвободив рукав, зашагал дальше.
— Нет, стойте! — вдруг срывающимся грубым голосом заорал я. — Вы, собачья свинья! Вы не можете бросить так мою маму! Не… немедленно сделайте ей укол!
Даже не обернувшись на мой крик, врач исчез за поворотом коридора.
И я вдруг понял, что кричать бесполезно.
Все бесполезно.
Абсолютно все.
Мою маму здесь уже списали со счетов.
Недаром ее перевели в отдельную палату. Где ее смерть не окажет морального давления на соседок.
Таких же обреченных, разъедаемых раком, но все-таки еще верящих в собственное бессмертие.
Моя мама умирает.
И единственное, что мне осталось — побыть с нею до момента смерти, как подобает нормальному сыну.
Я вернулся в палату.
Мама свистела и хрипела.
Мне вдруг показалось, что ей неудобно лежать.
Я приподнял ее невесомое тело и попытался взбить повыше подушки.
Судя по всему, маме и это было уже все равно…
Я снова сел рядом с нею.
И взял ее безжизненную руку.
Руку моей мамы.
Моей светлой мамы с лучистыми голубыми глазами.
Из чьего тела медленно уходила жизнь.
И столь же медленно, перетекая сквозь касание наших рук, убегала жизнь из меня.
Пуповина, некогда соединявшая меня с мамой была давно отрезана. Между нами оставалась лишь мистическая, не существующая в природе связь.
Но она, как выяснилось, оказалось столь сильна, что жизнь вытекала из меня одновременно с агонией мамы.
Капля за каплей, минута за минутой.
Я понимал, что это не так.
Что я здоровый молодой организм. А мама давно и смертельно больна.
Что все лишь переживания моей нервной, истерической натуры.
Что мама умрет так или иначе, но я сам так или иначе останусь жить.
Но…
Но я не мог сидеть тут, наблюдая процесс и дожидаясь маминой смерти.
Я встал.
Вернее, вскочил, опрокинув стул.
Подбежал к окну, надел пальто, схватил шляпу.
Вышел в коридор в надежде поймать медсестру.
Ее не было.
Весь трясясь, я вернулся к умирающей маме.
Свист ее дыхания наполнял не только эту душную палату.
Он отдавался в моих ушах так, будто исходил из самой стонущей, агонизирующей, умиравшей вселенной.
Я не мог, не мог, не мог больше оставаться тут, если не хотел умереть вместе с мамой…
Наконец сестра заглянула сама.
Равнодушно подошла к маме, посмотрела ее глаза и собралась уходить.
Я запустил руку в карман, наугад вытащил какую-то купюру и сунул ей.
Сестра взяла деньги, непонимающе глядя на меня.
— По… побудьте этой ночью рядом с мамой, — сбивчиво пробормотал я. — Этой ночью, пожалуйста.
— А вы?! — изумилась она, широко распахнув добродетельные христианские глаза. — Разве вы не будете сидеть с нею?
— Я… Нет… Мне… Нужно… — я бормотал что-то, пытаясь и не находя
слов для оправдания.
А сам боком протиснулся мимо медсестры, боясь бросить еще один взгляд на умирающую маму.
Вырвался в коридор.
Кинулся опрометью, точно меня кто-то мог удержать тут силой.
С трудом плутая в его плохо освещенных изгибах, нашел выход наружу.
Очутился во дворе больницы и бегом бросился прочь…
38
Я знал, что совершил античеловеческий поступок со всех точек зрения.
Не с христианской, а с самой обычной.
Я, единственный сын-бездельник, убежал из больницы, не оставшись провести последние часы рядом с матерью.
Бросив ее умирать одну.
В пустой одинокой палате.
Среди равнодушных людей.
Без огонька близкого.
Да, я сделал именно так.
Но…
Но я не мог поступить иначе.
Как не смог бы объяснить никому, даже своему единственному другу, причину своего поступка. То есть объяснить-то бы смог. Но найти понимание — вряд ли.
Но я знал, что я не могу видеть маминой смерти.
Что умру сам или сойду с ума в тот момент, когда просвистев в последний раз, остановится ее слабеющее дыхание.
Я готов был на что угодно.
Если бы сказали, что это поможет, я охотно дал бы в ту ночь отрезать себе ногу или руку, или даже то и другое.
Толстокожим людям объяснять бесполезно.
Но я не мог сидеть и смотреть, как умирает моя мама.
Я слишком сильно ее любил.
39
Я знал, что мама умрет.
Умрет этой глухой и безнадежной декабрьской ночью.
Ничего даже не выяснив у врача, я не сомневался, что в невидящих маминых глазах уже не отразится следующий рассвет.
К утру будет все кончено.
Включая мою собственную жизнь.
Отойдя от больницы на достаточное расстояние, я вдруг опять подумал о той чудовищной связи, что связывала меня и маму.
И понял, что без мамы не смогу жить.
Но даже если и смогу — то это будет уже не та жизнь, какую я имел при ней.
Она отодвинулась куда-то на последний план.
Я забыл все. Недавние мечты, свой талант живописца и планы, которые еще не рухнули до конца.
Ощущая сквозь пустоту ночи доносящееся из далекой затхлой больницы мамино слабеющее дыхание, я мотался по мрачному городу с единственной целью: найти себе смерть.
Любым способом.
Провалиться в колодец.
Или напороться на чей-то нож, быть ограбленным и убитым.
Тем более, мое шикарное пальто, широкополая шляпа и чертова трость с набалдашником, которую я по привычке захватил с собой даже в больницу, издали выдавали добычу.
Я искал смерти, как отчаявшийся солдат в бою.
Я почесывал самые дурные кварталы нашего города, которые нормальные люди обходили даже днем.
Шел наперерез темным компаниями, вываливающимся из затаившихся подворотен.
Но провидение хранило меня.
Меня никто не тронул.
Даже когда я, нагло помахивая тростью, врезался прямо в гущу идущих навстречу пьяных молодчиков, нарываясь на скандал, драку и вожделенное убийство — шатающиеся фигуры расступались, шарахались от меня, как от прокаженного, и молча пропуская сквозь себя.
Лишь несколько ночных женщин пытались окликнуть меня, отчаявшись найти клиента.
Я не слышал ничего.
Я ходил по городу, прислушиваясь к своим внутренним часам.
Было около пяти утра, когда сердце мое екнуло и оборвалось.
Я понял, что в этот момент в вонючей раковой больнице умерла моя мама.
И круто повернувшись, пошел обратно прямо по своим следам…