Виктор Улин - Незабудки
Я подошел к двери.
Она была закрыта.
Я взялся за холодную латунную ручку.
Я боялся позвать маму и не услышать отклика.
Хотя я знал, что возможно, сейчас открою дверь и увижу там уже мертвую, остывшую маму…
Мысль о том, что брошенная мной, мама имела в распоряжении сестру и еще каких-то родственников, и вряд ли, умерев, осталась бы неприбранная в своей постели, не промелькнула в моем сознании.
Я рванул дверь, стремясь скорее увидеть самое ужасное…
Жуткий запах, который, вероятно, тек именно отсюда, казался просто невыносимым.
Но спальня была пуста.
И даже кровать заправлена.
Я стоял и трясся, как осиновый лист.
Уверенный, в том, что мама уже умерла, не увидев меня, я не сразу услышал за спиной осторожные шаги.
Я оглянулся.
Сзади стояла сестра с красными от слез глазами.
— Мама?… — хрипло выдавил я.
— В больнице… Позавчера увезли.
Я молчал.
— Врач сказал, она умрет сегодня или завтра.
Я по-прежнему ни выдавил звука.
— Эту ночь с ней была я. Она все время ждала тебя и просила…
Я не стал дослушивать.
Повернулся и побежал искать городскую раковую больницу, расположение
которой представлял себе с трудом.
36
Мама лежала в отдельной палате.
Хотя больница не считалась особенной.
Я вошел к ней — и запах разложения едва не сшиб меня с ног.
У стены стояла койка.
Простая больничная койка.
Рядом тумбочка, стул, еще что-то.
А на койке, под серым одеялом лежало нечто, еще называвшееся моей мамой.
Она была жива.
Я слышал ее тяжелое, свистящее дыхание, которое наполняло всю комнату осязаемой бесплотной смертью.
Подойдя, я наклонился в маме.
Ссохшееся желтое лицо казалось неузнаваемым. От волос почти ничего не осталось. То ли они спутались и были коротко острижены, то ли выпали в процессе болезни. Только кроткие голубые глаза смотрели прямо и ясно. И совершенно бессмысленно.
Я склонился пониже.
В самом деле, широко раскрытые мамины глаза равнодушно смотрели в пустоту.
— Мама, — пробормотал я. — Мама… Это я… Я… Приехал.
Она не отреагировала.
Мои ноги подкосились.
Я упал на ее грудь и обнял ее тело — такое маленькое и сухое, что его уже
можно было поднять одной рукой.
Я шептал ей всякие нежные имена, какую-то детскую глупость, перемешанную со словами раскаяния, что не приехал раньше и не смог ее спасти, отвести к лучшим докторам, и так далее, и тому подобное.
Я говорил сам для себя, чтобы заглушить в своих ушах страшное, предсмертное мамино свистящее дыхание.
Судя по всему, до мамы не доходил уже мой голос и она вообще не понимала происходящего.
Тогда я выпростал из под натянутого к подбородку одеяла ее сморщенную желтую ручку, ставшую меньше детской, и сжал в своей. Ладонь ее не отозвалась на мое прикосновение. Я взял ее крошечные пальчики и осторожно, по одному, согнул вокруг своих, создавая иллюзию, будто мама держит меня за руку. Пальцы послушно согнулись. А через некоторое время так же безвольно разогнулись.
Мама еще дышала.
И сердце ее пока билось.
Но она уже ничего не ощущала.
Я приехал слишком поздно.
Но все равно я опять упал на нее и принялся покрывать поцелуями родное, уходящее лицо.
Сейчас я снова казался сам себе маленьким мальчиком, которого обижают все, и который может найти защиту лишь у мамы. Любящей и единственной на свете.
Мама не шевельнулась.
Я почувствовал, как у меня что-то мутнеет в рассудке.
Я встал и нервно зашагал по палате.
— Мама! — громко заговорил я какую-то полную чушь, полезшую мне в голову. — Тебе тут плохо. Я заберу тебя обратно. Тебя не кормят ничем нормальным… Я увезу тебя обратно домой, и буду сидеть с тобой круглыми сутками. Буду готовить тебе домашнюю еду, и кормить тебя из ложечки, как ты кормила меня маленького, когда я болел… И ты поправишься, поправишься, поправишься…
Я все ходил и ходил и говорил, нес бред, от которого сам уже начал впадать в транс, когда слова овеществляются и становятся зримыми и живыми. Настолько живыми, что несут в себе уверенность. И даже не уверенность — веру в спасение. В спасение, спасение… Потому что моя мама не должна была умереть.
Потому что с ее смертью мамы оборвется все, что еще удерживает в жизни меня самого…
И я говорил, говорил, говорил… Словно надеясь, что воспаленная лавина моих слов прорвется к маме сквозь мутнеющую пленку сознания — и она услышит и узнает меня.
А если узнает, то ей станет лучше и она не умрет.
Не умрет, не умрет…
Со скрипом распахнулась дверь, в палату вошла пожилая медсестра.
— Это вы…Вы ее сын?
Я кивнул.
— Явились наконец, — в ее голосе звучало равнодушное раздражение. — А она, между прочим, вас вчера весь вечер ждала. И ночью бредила. И…
— И… А сегодня? — глупо спросил я.
— Сегодня она уже ничего не понимает. Никого не узнает.
— Может, ей домашней еды принести? Какого-нибудь бульона, или котлет с пара?
— Хватились! — злобно бросила сестра. — Какая еда, какие котлеты. Ваша мать со вчерашнего вечера не может глотать. Воду ей вводим через трубку. А сегодня с утра у нее уже не отходит моча.
— Что?! — переспросил я, не понимая, какая связь между моей личностью и не отходящей у мамы мочой.
— Моча, говорю, не отходит! — повторила она, глядя на меня с такой ненавистью, будто я был виноват и в этом, и вообще во всей маминой болезни.
— А что это значит? — зачем-то продолжал уточнять я, точно запоздалый интерес к маминому состоянию могло на что-то повлиять.
— Что-что… Это означает, что организм перестает функционировать. Отойдите к окну, мы сейчас ей катетер попытаемся вставить.
— Зачем? — я уже не мог остановится; вопросы лились из меня такими же водопадом, как какая-нибудь речь о живописи.
— Затем, — с неожиданным спокойствием пояснила медсестра. — Что если моча застаивается внутри, то организм отравляет сам себя продуктами своего распада.
Я молчал.
— Ну-ка — что я сказала? Отошел к окну и отвернулся, нечего тут смотреть.
Я повиновался. Уставился в синеющий под вечернем полусветом снег
больничного двора. Но стекло, с наступлением сумерек теряющее часть своей прозрачности, отражало призрак происходящего за моей спиной.
И я видел, как сестра откинула одеяло — мне показалось, ко мне хлынула новая волна тяжелого смрада, который я, побыв в палате некоторое время, уже почти перестал замечать.
Она подняла и согнула в голенях тонкие желтые мамины ноги и, раздвинув, принялась что-то делать между ними. Этого зрелища я не мог выносить даже в отражении и закрыл глаза.
Зато наконец услышал мамин стон. Она хрипела тяжко, по-звериному; этот звук сам по себе накладывался на равномерное свистящее дыхание, и мне сделалось настолько жутко, что захотелось бежать отсюда, даже если бы для того пришлось выскочить в окно.
Сестра возилась долго, мама продолжала хрипеть. Потом опять загремела дверь, и, снова открыв глаза, я увидел как к маминой постели приблизилось отражение мужчины в белом халате.
— Что тут? — отрывисто спросил он.
— Ничего, — отчаянно сказала сестра. — Ни капли.
— Н-да… Терминальное состояние, — сказал врач и добавил что-то на латыни.
Сестра оставила маму в покое, уложила ровно ее ноги и прикрыла одеялом.
— А это еще кто? — спросил доктор, заметив наконец на фоне окна мою темную фигуру в роскошном черном пальто с шелковой подкладкой.
— С-сын… — бросила она так, будто произнесла одно из грязных ругательств.
Я подошел к врачу.
Он молча смотрел на маму. Потрогал ей пульс, раздвинул веки и заглянул в зрачки.
И наконец поднял глаза ко мне.
У него было умное, усталое, измученное и равнодушное лицо в золотых очках.
— Что… это? — тихо прошептал я.
— Это агония.
— Маме станет лучше? — не удержался я от глупого вопроса.
— Я повторяю — это а-го-ни-я. Предсмертное состояние.
— И…
— Это может длиться несколько часов или суток. Возможно, в какой-то момент перед смертью она придет в сознание и вас узнает. Но все равно это конец.
И развернувшись на каблуках, он ушел, обдав меня волной воздуха от разметнувшихся пол халата.
Сестра исчезла еще раньше.
И я остался вдвоем с мамой.
Вернее, с ее телом, с ее свистящим дыханием, перемежающимся редкими хрипами.
37
Мама продолжала время от времени стонать. Видимо, сестра с катетером причинила ей боль. Или она стонала не от боли? Наверное, в таком состоянии человеческое тело уже перестает вообще что-либо ощущать?