Пьер Мустье - Три французские повести
И сообщил мне, что я буду иметь дело главным образом со следователем, мсье Каррега́, который вызовет меня через месяц или через два. Такая затяжка показалась мне чрезмерной, о чем я и сказал комиссару. Мсье Астуан с отеческим видом покачал головой.
— Для следователя два месяца совсем небольшой срок. Пройдет целый год, прежде чем он сможет передать материалы следствия в апелляционный суд. Суд присяжных вынесет решение по этому делу не раньше чем через полтора года.
— Это же неслыханно! — воскликнул я, напуганный такими сроками. — Но почему же так?
Думаю, вопрос мой пробудил в нем привычную горечь, поскольку ответил он мне дружески, хотя и со сдержанным нетерпением, что судебные чиновники и без того перегружены делами. Число судейских остается неизменным, тогда как количество процессов возрастает в геометрической прогрессии. К тому же мое дело требует весьма серьезного разбирательства. Поскольку прямые доказательства отсутствуют, весьма трудно установить степень ответственности каждого из шести обвиняемых. Расследование предстоит долгое: придется прибегать к помощи других судебных учреждений и следователей, вести дознание, контрдознание. Нужно к этому приготовиться.
Затем мсье Астуан попытался искренне, правда без особой убежденности, подбодрить меня: органы правосудия доведут свою работу до конца и сумеют преодолеть все препятствия. Не такое уж правосудие в наши дни боязливое и беспомощное, как полагают некоторые. Он посоветовал мне звонить ему всякий раз, как у меня возникнут какие-нибудь трудности, и протянул свою мускулистую руку, которую я не без удовольствия пожал.
И вот потекли мучительные для меня дни. Бездеятельность давалась мне с трудом, а всякое действие вызывало отвращение, словно лекарство, которое глотаешь, лишь бы убить как-то время. Нервное напряжение, граничащее с пароксизмом, сразу спало, дошло до мертвой точки. Слыханное ли дело: полтора года, чтобы осудить за преступление! Все мало-помалу уляжется, истина уже никого больше не испугает. Остывшие, мумифицированные факты будут иметь чисто теоретическое значение. Юристы примутся исследовать степень ответственности каждого обвиняемого как правовой вопрос, станут обмениваться всякими юридическими тонкостями над трупом Катрин. Робер поинтересовался, намерен ли я возбудить гражданский иск. Я ответил, что не желаю об этом слышать. В моем случае подобного рода меркантильные соображения просто оскорбительны.
— Но, — добавил я, — твое решение не должно зависеть от моего. Ты волен действовать иначе.
— Нет, нет! — возразил он. — Если ты не будешь, то и я не стану предъявлять иск.
И он не преминул упрекнуть меня за то, что я приписываю ему какие-то низменные побуждения, тогда как одна лишь мысль получить хоть сантим как возмещение убытков приводит его в ужас.
— Я спросил об этом только ради принципа. Вот и все.
А меня как раз самый этот принцип и ужасал.
Заточив себя в нашей трехкомнатной квартире на десятом этаже, я проводил свои дни, снова и снова перебирая прошлое. Воспоминания кружили в моей голове, окутывали мое одиночество, точно нити уже опустевший кокон. Наступила жара, и я не решался открыть окно и не желал выходить на улицу, чтобы купить газету или починить транзистор. Мадам Акельян поставляла мне хлеб и последние новости. А когда она не приходила, я грыз сухое печенье, хрустевшее у меня на зубах, точно гравий. Мадам Акельян обращалась со мной, как с ребенком.
— Вы ведете себя неразумно. Ведь вы обещали мне покушать с аппетитом и выйти подышать свежим воздухом.
Я уже свыкся с ее бесцеремонной болтовней, с ее назойливой заботой. Свойственное ей простодушие делало ее присутствие менее тягостным, она становилась такой же неотъемлемой частью окружающего, как, например, пыль, исконный ее враг. Случалось, я даже прислушивался к ее мудрости консьержки. Когда она говорила: «Следует убивать тех, кто убивает. А еще твердят, что человеческая жизнь священна», я выслушивал эту примитивную логику довольно снисходительно; а слово «священна», вызывавшее улыбку у человека свободомыслящего, каким я был или думал, что был, заставляло меня настораживаться. Пока я спал, Катрин могли просто положить в ящик и отнести этот ящик в холодную камеру морга при больнице. А потом судебные эксперты копались в ее животе, демонтировали внутренние органы, как систему колесиков и винтиков какой-нибудь серийной машины. И наконец могильщики зарыли ее в землю на кладбище Тиэ, где черви и вода обратили в прах, в ничто. Но это ничто вопиет о своей обездоленности, зовет на помощь. И я должен ответить на этот зов, должен что-то предпринять. Или тоже немедленно умереть.
Как-то в воскресенье около полудня меня навестила Сильвия, она привела ко мне своего американского друга Билли Стоуна. С ними вместе пришел и Мишель. Билли был похож на Эрика, первого мужа Сильвии, такой же высокий, тонкий, белокурый, с таким же прозрачно-водянистым взглядом, с такими же робко-непринужденными манерами. Он с трогательной непосредственностью калечил французский язык и извинялся после каждой фразы, что не находит нужных слов, немало, впрочем, о том не заботясь. Раз десять он заявлял, что Сильвия его подружка. Ему, казалось, и в голову не приходило, что она старше его и что у нее тринадцатилетний сын. Эта внешняя безотчетность нисколько не мешала ему с любовью относиться к Мишелю. Наоборот. Он словно выбрал подростка себе в товарищи, не принимая в расчет те узы, которые связывали его с матерью мальчика, а Мишель, глядя на него, так и замирал от восторга.
Мне нечем было их угостить. Ни капли виски или аперитива в доме, нет даже фруктового сока. Но Билли сказал, что пьет только молоко. Я необдуманно ответил, что у меня осталось еще немного порошкового молока, и тут на Билли напал приступ смеха. Закинув назад голову, он схватился руками за живот и между двумя взрывами хохота повторял:
— Wonderful! Wonderful![6]
Тогда и я в свою очередь расхохотался. Но я уже отвык от смеха: казалось, грудь мою раздирала икота, вернее, какие-то судорожные рыдания, тело содрогалось в конвульсиях, так что даже слезы выступили на глазах.
— Oh god![7] — прошептал Билли, побледнев.
Сильвия положила ладонь мне на плечо, а Билли робко коснулся пальцем моей руки.
— Excuse me[8], — сказал он.
Мишель, весь ощетинившись, смотрел на нас не шевелясь. Я окликнул его. Он сделал шаг вперед, один-единственный шаг.
— Видишь, — сказал я, вытирая слезы, — старики смеяться не умеют.
— Как когда, — процедил он сквозь зубы.
Тут я как-то особенно болезненно вспомнил Катрин, представил, как она улыбнулась бы на моем месте этому мальчугану. И Мишель бросился ко мне в объятия.
Никогда себе не прощу, что мне так поздно захотелось иметь ребенка. К тому времени мы были женаты уже семь лет. Внезапное властное желание совпало с нашей поездкой в Кавальер и тем достопамятным гранатом. Позднее я узнал, что гранат считается у народов Востока символом плодородия; но в ту пору я об этом даже не слыхал, да и символика не играла никакой роли в перемене моих намерений. Но теперь я никак не мог примириться с мыслью о бесплодии своей жены и то и дело уговаривал ее проконсультироваться у крупных специалистов. Увы, профессор медицинского факультета в Лионе, который осматривал Катрин, лишь подтвердил диагноз хирурга, оперировавшего ее в Гренобле в 1929 году: никакой надежды стать матерью нет. Катрин, как ни странно, была разочарована, пожалуй, меньше меня — глубина моего горя давала ей неоспоримое доказательство моей любви. И она даже утешала меня:
— К чему восставать против судьбы. То, что кажется тебе несправедливым, видимо, имеет свой смысл, я в этом убеждена.
И она не ошиблась. Народная мудрость гласит, что дети являются цементом, скрепляющим брак. А для нас таким цементом стало отсутствие детей и беспрестанные мысли о них. Втайне мы безумно любили своих воображаемых малышей — мальчика или девочку, плоть от плоти нашей.
Теперь-то я понимаю, почему Катрин обожала Сильвию. Когда мы переселились из Барселонетты в Париж, Сильвии было всего семнадцать лет. И сразу же между теткой и племянницей возникло взаимное доверие, основанное на любви. Соланж, всегда не слишком-то ладившая как с дочерью, так и с золовкой, ревновала к этой их близости. Наигранно шутливым тоном она твердила направо и налево, что моя жена вздумала играть в дочки-матери. Но Соланж заблуждалась. Катрин тянулась к Сильвии вовсе не из желания выступать в роли мамаши. Она с радостью обнаруживала в племяннице столь привлекательные для нее черты, которых сама была лишена, например, красоту киноактрисы. Глядя в глаза Сильвии, выслушивая секреты, которые та ей поверяла, она словно бы разукрашивала собственную молодость.
Пятого июня 1973 года — эту дату я помню совершенно точно, потому что то был день рождения Марселя и я как раз написал ему поздравление, — мадам Акельян принесла мне газету, хотя я вовсе не просил ее покупать газет.