Петер Хандке - Короткое письмо к долгому прощанию
Сидя на скамейке в индианаполисском Уоррен-парке, мы беседовали. Дежурная по этажу согласилась присмотреть за ребёнком. Взошла полная луна, посеребрив скамейки и кусты, которые теперь окружали нас, точно привидения. В стекле фонаря была трещина, внутри бился мотылёк, пока не сгорел. Луна светила очень ярко, но всё же и этого света мне было мало — казалось, что-то во мне готово разорваться. Удары сердца отзывались болью, дышалось тяжело, я с трудом переводил дыхание. По краям дорожек в полной неподвижности на высоких стеблях застыли цветы, в безмолвном неистовстве устремив навстречу лунному свету широко распахнутые белые лепестки, и не было силы, способной заставить их шелохнуться. То тут, то там с громким щелчком лопалась почка. Что-то зашуршало в урне, потом снова стало тихо. Короткие тени деревьев на блеклом, пожухлом газоне выглядели точно следы лесного пожара. Изнутри во мне тоже разгорался какой-то жар, хотя воздух был скорее прохладным. Вдалеке сквозь искусственные посадки лириодендронов и пальм маячил шпиль отеля «Холидей-Инн» со звездой.
— Знаешь, я заметил, что в Америке у меня восстанавливаются впечатления детства, — сказал я. — Ко мне возвращаются все тогдашние страхи, все мечтания, а я-то думал, они безвозвратно канули в прошлое. Снова, как в детстве, мне представляется иногда, что в один прекрасный день весь мир может лопнуть и под его оболочкой обнаружится что-то совсем другое — пасть исполинского чудовища, например. Сегодня, когда мы ехали, я снова всерьёз мечтал о том, как хорошо иметь семимильные сапоги — тогда не пришлось бы тратить время на преодоление расстояний. Мысль о том, что где-то в другом месте всё по-другому и что в этом месте нельзя очутиться сразу, сию же секунду, — эта мысль снова, как и в детстве, приводит меня почти что в бешенство. Но только тогда я при этой мысли впадал в восторженное одурение, а теперь сужу об этом здраво, сравниваю, начинаю учиться. Теперь мне и в голову не придёт мудрить над всеми этими загадками, смешно пытаться их разгадать. Я просто стараюсь их высказать, чтобы не чувствовать себя одиноким, отторгнутым, как тогда. Веду себя непринуждённо, разговариваю много, часто смеюсь и мечтаю стать толстяком, чтобы животом дверь открывать. И радуюсь, что мало-помалу перестаю сам себе мозолить глаза.
— Вот и Зелёный Генрих тоже не хотел мудрить, — вдруг прервала меня Клэр. — Жил себе и жил, старался ни во что не вмешиваться и только наблюдал, как сменяются впечатления, как одно событие вытекает из другого, а из того следующее, всё своим чередом. Он только следил за развитием событий, а сам не встревал — вот и получалось, что и люди проходили через его жизнь как бы мимо, кружились вокруг него, будто в хороводе, а он и не думал никого вызывать из круга. Он ничего не хотел истолковывать: как-нибудь одно из другого само образуется. И ты, по-моему, такой же. Словно весь свет должен вокруг тебя танцевать. Смотришь на всё как на представление — лишь бы, упаси бог, тебя не впутали. Ты ведёшь себя так, словно весь мир — подарок, и притом специально для тебя. А ты скромненько стоишь в сторонке и смотришь, как его разворачивают. Не кидаться же разворачивать самому, ведь невежливо! Ты только наблюдаешь, а если вдруг что-то случится лично с тобой, изумляешься, видишь в этом загадку и сравниваешь её с прежними загадками, которые уже не раз ставили тебя в тупик.
Я вспомнил про Юдит и ужаснулся, от стыда меня бросило в жар, я даже встал и принялся прохаживаться в дорожке лунного света.
— Совершенно верно, — сказал я немного погодя беззаботным, непринуждённым топом, точно подыгрывая ей. — Стоит мне что-то увидеть, воспринять, я первым делом думаю: «Ага, вот оно! Вот этого у меня ещё не было!» — а потом сразу отбрасываю. Или вдруг происходит событие, и я оказываюсь в центре, я участник; но мне достаточно осознать, что происходит, и я выбываю из игры, не пережив события до конца, давая ему пройти мимо. «Вот оно, значит, как», — думаю я и жду нового события.
— А всё-таки этот Зелёный Генрих совсем не такой противный, хотя его и хочется ткнуть носом на каждом шагу, — продолжала Клэр тоже игриво, в тон мне. — Он бежит от переживаний не из трусости и не из робости, он просто боится, как бы это переживание не оказалось чужим, предназначенным не для него, а для другого; он боится вмешиваться в события, чтобы люди его не оттолкнули, как постоянно отталкивали в детстве.
— Но кто же он как не трус в таком случае? — возразил я.
Клэр встала, я отступил. Потом шагнул к ней, Клэр одёрнула платье и снова опустилась на скамью. Я сел. Мы много говорили и теперь чувствовали приятную расслабленность. Мы ещё не обнялись, даже не прикоснулись друг к другу, но предчувствие любовных ласк уже сблизило нас. Я понимал: меня поставили на место, но испытывал такую уверенность в себе, будто мне страшно польстили. Проницательность Клэр сперва не на шутку меня испугала, но уже в следующую секунду я был наверху блаженства, ибо знал: Клэр не совсем права, да нет, она совсем не права! Такое бывает, когда о тебе говорят другие: всё вроде бы точно, а, выходит бесстыдная ложь. Да и сам я, описывая других людей, постоянно чувствовал, что хотя в целом и не лгу, но всё-таки в чём-то привираю.
— Вот и конец сказке про Зелёного Генриха, — сказал я Клэр.
Она вздохнула, словно соглашаясь, и мне почудилось, будто вместе с этим вздохом её тело покорно расслабилось и соприкоснулось с моим. На самом деле соприкосновения не было, просто воображение предвосхитило то, чего я так тревожно желал и отчего всё жутковато замирало внутри. Мне вспомнился мужчина, что мочился у нас на глазах, и это воспоминание больше не мешало мне. Я так боялся выдать себя, что меня охватила дрожь, боясь от страха совсем потерять голову, я встал и тронул Клэр за плечо; внешне это выглядело как знак, что пора возвращаться, на самом деле я просто пытался оттолкнуться от неё. Клэр поднялась не сразу, сперва сладко потянулась всем телом, и я, снова шагнув к ней, исполнил короткую пантомиму: помог ей подняться, не дотронувшись до неё.
— Затылок болит. За рулём всё время на дорогу смотришь, наверно, от этого, — сказала Клэр. Она упомянула о какой-то части своего тела, и от этого я вздрогнул, точно уже не я, а она выдала себя. Я ускорил шаг, чтобы не было заметно, как я возбуждён, а Клэр, ослеплённая лунным сиянием, медленно пошла следом.
Я слушал её шаги у себя за спиной, и мне вспомнился эпизод из старого фильма Джона Форда, он назывался «Железный конь». Фильм повествует о строительстве трансконтинентальной железной дороги от Миссури до Калифорнии в 1861–1869 годах. Две железнодорожные компании прокладывают рельсы навстречу друг другу: «Сентрал-Пасифик» — с запада и «Юнион-Пасифик» — с востока. Герой фильма давно, задолго до начала строительства, мечтает об этой дороге; вместе с сыном он направляется на запад искать проход через Скалистые горы. Он прощается с соседом, а его маленький сын неловко обнимает дочку соседа. Отец погибает, но сын позже, уже взрослым, находит проход через горы. А сосед становится директором «Юнион-Пасифик». Спустя долгие годы, которые и в фильме, где показаны все строительные работы, тянутся мучительно медленно, две железнодорожные нитки сходятся наконец в Промонтери-Пойнт, в штате Юта, и директор вбивает золотой гвоздь в последнюю шпалу. И тогда сын того мечтателя и дочь директора, разлучённые с детства, обнимаются снова. Не знаю, чем объяснить, но смотреть фильм было тяжело, тягучая боль сдавливала грудь, к горлу подкатил комок, хотелось сглотнуть, кожа стала чувствительной, временами меня охватывал озноб, но в тот момент, когда был вбит гвоздь и эти двое упали друг другу в объятия, я словно ощутил это объятие на самом себе и с бесконечным облегчением почувствовал, как тиски во мне разжимаются: так властно желало всё тело, чтобы эти двое снова встретились.
Я замедлил шаг, Клэр нагнала меня, и так, бок о бок, мы вернулись в «Холидей-Инн». Ребёнок спал спокойно, сообщила дежурная. Тут я почувствовал, что проголодался. Пока я наскоро что-то ел, Клэр, откинувшись в кресле и сложив руки перед собой, неотрывно смотрела на меня. Она моргала редко и опускала веки так медленно, точно глаза у неё слипались от усталости. Я ответил ей пристальным взглядом, и внезапно мы снова пережили тот вечер, когда спали друг с другом, и теперь все поняли. Меня охватила нежность к ней, нежность до того пронзительная, что я поневоле отвёл глаза. То самое ИНОЕ ВРЕМЯ, которое я познал в Провиденсе в короткой вспышке числа на костяшке, теперь раскинулось передо мной целым иным миром, куда достаточно было только ступить, чтобы навсегда избавиться от страха и всех ограничений моей пугливой натуры. Но всё же стоило мне подумать, каким бестелесным, пустым, голым предстану я в этом ином мире, где с меня спадёт всякая жизненная оболочка, — и я в очередной раз испугался этого шага. Я с необычайной силой ощутил всеобщее блаженство жизни без судорог и страха, в котором я, как в той ласковой игре кипарисовых веток, уже был лишним. И мне стало до того жутко при виде этого пустого, без меня, мира, что в ту же секунду я испытал на себе безысходный ужас ребёнка, когда он вдруг ничего не находит на том месте, где только что была вещь. В этот миг я навсегда расстался с тоскливой мечтой уйти от самого себя, и при мысли о всех моих — часто детских — страхах, о нежелании впускать в свою жизнь других людей, о злосчастных дурацких умствованиях по любому поводу вдруг ощутил гордость, а вслед за тем и вполне попятную удовлетворённость собой. Я знал, что теперь уже никогда не захочу избавляться от этих своих бед и что теперь моя задача в другом: найти такой распорядок и такой образ жизни, чтобы можно было просто жить по-хорошему и по-хорошему относиться к другим людям. И, словно вся моя прежняя жизнь была только репетицией, я внезапно сказал себе: «Пора! Теперь уже всерьёз!»