Максим Бодягин - Машина снов
— Ты знаешь, Роберт хочет совершенно оставить профессию юриста и полностью отдаться поэзии, — сказала она, покачиваясь в кресле и ловко ведя тонкую нить вслед прихотливому рисунку, нанесённому на бязевую салфетку, натянутую на пяльцах.
— Боишься?
— Не особенно, — беспечно сказала Эдит. — На носу девятнадцатый век, высокий дух становится превыше грубых материй. Если мы будем всё время задумываться о том, что нам не хватает средств, нам не на что покрыть долги, нам приходится штопать мужьям рубашки, в то время как кто-то может себе позволить выбросить дюжину батистовых сорочек в одну неделю — тогда зачем было вообще выходить замуж за поэтов?
— Ах, Эдит, — вздохнула Сара, глядя на сестру, в чьих прозрачных глазах ей всегда виделась какая-то восхитительная лёгкость по отношению к жизни, которой самой Саре так порой не хватало. — Я бы с радостью разделила эти прекраснодушные мечтания о высшем духе, который уже спускается в мир, чтобы обновить его. Но… ты же знаешь, Сэмюел по-прежнему болен. А болеть нынче — очень дорого.
— Как его сердце?
— С тех пор как врач прописал ему опиум, он, по крайней мере, не жалуется на постоянные боли. Иногда мне казалось, что я не вывезу на своих плечах груза всех этих несчастий. Нет ничего более невыносимого, чем видеть страдания мужа, которые он изо всех сил пытается скрыть, а его глаза… Глаза не обманывают. Порой я украдкой бросала взгляд на Сэмюела и видела в его глазах столько боли, сколько, наверное, не может выдержать человеческое существо. Иногда его прихватывало так, что… Он… — на глаза Сары навернулась лёгкая слеза, — он не мог говорить по часу и даже более. Словно игла в сердце мешала ему дышать. А теперь он, по крайней мере, может дойти со мной до нашего любимого холма, ни разу не останавливаясь для передышки.
— И всё-таки я боюсь за него, Сара, — честно сказала Эдит. — Когда я вечером вошла к нему в комнату, он лежал, сжимая трубку кальяна, в этом своём длинном кресле с этой его любимой обшарпанной банкеткой…
— Ох уж эта банкетка, не говори, сколько раз я пыталась её выбросить или попросить мистера Пула сделать новую, — засмеялась Сара.
Эдит понимающе засмеялась, поддерживая настроение сестры, но быстро продолжила свою мысль:
— Сэмюел лежал, сложив на неё свои жилистые голени, и стопа у него так неудобно подвернулась, туфель буквально скособочило, и он врезался рантом прямо между пальцев, но Сэмюел ничего не замечал. Такое ощущение, что он и не дышал вовсе! Это так пугает!
— Милая Эдит, для меня главное, что он выздоравливает.
— А ты… Ты сама не пробовала курить?
— Пока нет, мне не хватает духу, — ответила Сара, аккуратно складывая проглаженную сорочку.
— Интересно, каково это?
— Он говорит, что опиум открывает ему совершенно новый мир.
— Но это, по крайней мере, приятно? У него было вчера такое лицо, словно бы он вновь стал грудничком и, прости, насосавшись груди, увидел сказочный сон…
— Насколько я могу судить, это действительно приносит ему новые ощущения, и они… да, они, пожалуй что, приятны.
— Но не настолько, чтобы отвадить его от супружеской постели? — подмигнула Эдит.
— Фу… — зардевшись, сказала Сара, понарошку шлёпнув сестру шёлковой пелериной, которую держала в руках.
— Что «фу »? — продолжала поддевать её сестра. — Вы ведь муж и жена, у тебя же должны быть потребности?
— Не твоё дело, — ещё сильнее покраснев, сказала Сара, начав усиленно тереть пелерину остывающим утюгом.
— Значит, супружеская постель не слишком-то и горяча, — ответила Эдит, пожав плечами.
— Скажу тебе честно: с тех пор как мы переехали к мистеру Пулу, всё стало гораздо, гораздо лучше. Может быть, это и не страсти «тысячи и одной ночи», но я вполне довольна. Торопиться мне некуда, — с подчёркнутой сухостью ответила Сара, недвусмысленно давая понять, что хотела бы закрыть интимную тему.
— И всё-таки опиум… Тебя он не пугает? — осторожно спросила Эдит, следуя желанию сестры, которую она боялась излишне раздражить.
— А почему он должен пугать меня?
— У меня сложилось такое ощущение, что, когда я вошла к Сэмюелу, а опиум в тот момент ещё распространял свой дым, у меня слегка закружилась голова. Возникло такое странное чувство, что… Что я в преддверии каких-то видений, — понизив голос сказала Эдит и боязливо оглянулась, передёрнув плечами.
Сара покончила с пелериной и взялась за миленькие батистовые панталончики с кружевными оборками, привезённые из Брюгге. Как жаль, что революция сделала французское бельё недоступным, приходится носить чёрт-те что, прости господи. Эдит внимательно следила за сестрой. Сара поняла, что она не отвяжется со своей мистикой и придётся отвечать.
— Я тоже чувствовала нечто похожее, но вовсе не думаю, что тут виноват опиум, — призналась она тем же шёпотом, что и сестра.
— Хочешь сказать, что…
— Я ничего не хочу сказать, — поспешно бросила Сара. — Вчера на ночь он зачитывал мне письмо к Уильяму, которого он, как ты знаешь, обожает. И без совета которого он и шагу не может ступить…
— Похоже, ты ревнуешь своего мужа к Уильяму так же, как я ревную своего мужа — к твоему, — засмеялась Эдит. — И что это было? Любовная ода?
— Ну, разумеется, нет! — фыркнула Сара. — Это была скорее трагическая ария.
— Не томи!
— Ты прибыла после обеда и не застала этой дикой сцены, которую он закатил Элизабет буквально накануне твоего приезда.
— Сэмюел? Закатил? — недоверчиво переспросила Эдит. — Ты хочешь сказать, что наш Сэмюел умеет закатывать сцены? Наш Сэмюел?!
— Я сама не поверила своим глазам. Я никогда, подчёркиваю, никогда его таким не видела. Такое ощущение, что в него вселился демон! Я зажимала Хартли уши, а после была вынуждена унести его в дом. Сэмюел не просто кричал, я боялась, что он ударит эту несчастную рябую дуру, которая только робко кудахтала в ответ!
— Ударит?!
— Да не просто ударит, я боялась чего похуже!
— Кошма-а-ар, — восхищённо протянула Эдит, предвкушая подробности драмы, которую она минуту назад даже не в силах была предположить. — А я-то думаю: что-то вашей распрекрасной Элизабет сегодня нигде нету !
— После вчерашнего она отпросилась в Порлок, навестить мужа и дочь. Думаю, судя по тому, как от неё несло элем после выволочки, которую ей устроил Сэмюел, вернётся она теперь не раньше чем через пару дней.
— Не томи, — сказала Эдит, придвинувшись ближе и приготовившись ловить каждое слово.
— В письме Сэмюел, разумеется, не употреблял тех выражений, которые не пристало знать поэту. Он писал очень сдержанно, но всё же гнев прорывался в каждой строке вполне красноречиво. Ты, будучи женой поэта, меня сейчас прекрасно поймёшь.
— Я готова.
— Когда Уильям приезжал последний раз — то было в самом начале июня, — мы вместе поднялись на наш любимый холм для пикников, и мужчины жарко заспорили с мистером Пулом о будущности радикальных идей казнённого Робеспьера у нас, в Британии. И мистер Пул сказал, что — при всём своём внимании и уважении к идеям Кампа- неллы и Сен-Симона — решительно не хотел бы, чтобы какой-нибудь доморощенный робеспьер где-нибудь у нас, в Бристоле, начал насильно внедрять коммуны и проповедовать передачу власти некоему Верховному Метафизику. Уильям, который, как ты знаешь, всё воспринимает со своим известным франкофильством и своей восторженностью к революции, начал было спорить. Но мистер Пул применил агрономический подход и высказал идею о том, что всякая коммунистичность должна вызреть естественным путём, как вызревает зерно. В общем, они оба раскраснелись, начали размахивать руками, и Сэмюелу пришлось их долго мирить, в результате мистер Пул поспешил откланяться.
— Ваш мистер Пул такой добряк, вам бы надо его поберечь, — сказала Эдит. — В особенности от Уильяма. Когда наследник графского дома начинает доказывать сельскому агроному необходимость революции, видят Бог и святые угодники, в этом есть что-то перевёрнутое с ног на голову.
— Сэмюел после наутро многажды извинялся, и мир, конечно, быстро восстановился, ведь мистер Пул любит Сэмюела как родного сына, которого Господь ему так и не подарил. Но в тот вечер оба наших поэтических светила изрядно перебрали, позже ещё и спустившись в Порлок за джином. И Сэмюел совершенно покорил Уильяма своими идеями о революции поэтического языка. Он говорил, что тёмный язык старой поэзии должен быть отринут в угоду новому, прозрачному и лёгкому стихосложению, которое бы опиралось не только и не столько на опыт античности и поздней схоластики, но на живой язык, которым говорят простые люди. Что долг поэта не быть непонятным, но нести свет народу, формально упрощая язык, но в действительности смягчая нравы и возвышая народ, пробуждая в нём совестливость и нравственность тем высоким содержанием, которое необходимо вложить в этот ясный и «прозрачный», по его выражению, новый стих.