Дмитрий Дейч - Прелюдии и фантазии
Но!
Две минуты Далл'Абако, и ты — как огурчик! Настоящий кокаиновый приход!
— Что ты знаешь о кокаине? — ухмыляется Ран.
— Ничего, — сознаётся Маэстро и быстро прибавляет: литературу штудировал! Не отвлекайся. Итак, тренькаю я своё каприччио, не особо внятно, только чтобы согреться. И — проходит девушка. Такой, знаешь, серебристо-
голубой ангел. с крылышками и губками. Проходит мимо, оборачивается, и говорит.
— «Далл'Абако»? Так и сказала?
— Не перебивай. Говорит: какое у вас удивительное чувство ритма!
— Бред какой-то…
— Подожди. Это ещё не всё. Я говорю: спасибо. А у вас, говорю, чудесная попка.
— Ну ты даёшь!
— А что делать: у меня — чувство ритма, должен же я отыскать что-нибудь соответствующее… Что-нибудь достойное. И что ты думаешь: она улыбается, и отвечает: спасибо. И прибавляет: мой папа ТОЖЕ джаз на контрабасе играл. Но не так хорошо, как вы. Чувствуешь? ЕЁ ПАПА! ТОЖЕ! НА КОНТРАБАСЕ! Далл'Абако, бедняга, трижды перевернулся в гробу!
— Слушай, мне спать пора. Я, честно говоря, засыпаю уже.
— Я заканчиваю. И тут произошло настоящее чудо.
— Она растаяла?
— Она, наконец, ушла. И я сыграл си-мажорное каприччио с начала до конца — как в первый раз.
Как девственник. Как для себя одного.
Когда я думаю, на что это было похоже, вспоминаю, как шести лет от роду мама привела меня в музыкальную школу — за ручку. Виолончель вначале показалась огромной, она и в самом деле была больше меня самого, но когда я услышал её звук, испугался по-настоящему. Так испугался, что наделал в штаны. Я даже не помню, что именно из стандартного виолончельного репертуара произвело неизгладимое впечатление на неокрепшую детскую душу. Помню, что было очень, очень страшно. Я буквально усрался от страха, и меня с позором увели домой.
В тот день я понял, что буду играть на этом страшном инструменте и стану с ним жить.
Так и вышло.
И тот факт, что после всех наград, фестивалей, пластинок я остался в меньшинстве — на ступеньках Дизенгоф-центра, ничего не меняет.
Совершенно ничего не меняет.
— Вот ведь заладил… — вмешивается Ран. — Возьми орешек.
— Совершенно. Ничего. Не меняет, — твердит Маэстро Шимон.
Ран поднимается с места, тщетно пытаясь прикрыть ладонью зевок — щедрый, растянувший лицо вдоль и поперёк — как резиновое. С улицы доносится резкий звук автомобильного клаксона.
Пустые пивные бутылки катятся под ноги, позванивая, как турецкие колокольчики из увертюры к «Сералю».
Уважаемый Господь Бог!
Раз уж мы с папой решили поехать в Иерусалим, напишу тебе письмо, хоть и знаю, что это ужасно глупо.
Можно было бы, конечно, сделать проще: бросить конверт в море или в мусорный ящик. Или сжечь в маминой пепельнице — куда приятнее, чем комкать бумагу и пропихивать её в щель между святыми камнями.
Но я так редко бываю в Иерусалиме, что подумал: почему бы и нет? Давно хотел написать, много раз начинал и — бросал. Глупо, конечно.
Вот если бы мне было девять лет — дело другое, все пишут Господу в девять лет и думают, что там, наверху, кому-то есть дело до их глупостей. Но мне-то уже четырнадцать, в моём возрасте нужно быть полным остолопом, чтобы верить в подобную чушь!
Хотя — если никто не узнает, то этого как бы и не было. И я вроде — не остолоп.
Однажды я видел, как уборщик выковыривает щипцами эти письма из Стены Плача и прямо у всех на глазах бросает в мусорный бак. Так что — совершенно точно: никто не узнает.
Должен тебе сказать, что не понимаю, почему вокруг всё так глупо, и меня это ужасно бесит.
Мне четырнадцать лет, и я очень умный. Люди меня за это не любят.
Но я хотел написать не об этом. Я, в общем, живу хорошо. У меня всё есть, кроме денег.
Можешь прислать мне e-mail, у меня свой компьютер и интернет. Правда, папа каждый день просматривает письма, так что тебе придётся притвориться, что ты — Йонатан. Подпишись: Йонатан, и он будет думать, что письмо написал Йонатан, а не ты.
Папа уверен: я не догадываюсь, что он читает мои письма, но я, конечно, догадываюсь и ужасно злюсь. Он перекрыл мне доступ на порносайты. Я думаю, всё это очень глупо.
Потому что сам он заходит на порносайты, я точно знаю.
Мама много курит. Ривка, моя учительница, любит директора школы, а он — лысый и толстый.
Надо что-то делать.
Твой друг, Габи Шимшони. PS: Никому не показывай это письмо, а то я обижусь.
Поют
В Тель-Авиве прохожие часто поют на ходу, это никого не удивляет и не шокирует. Владельцы автомобилей исполняют баллады для собственного удовольствия — наглухо задраив окна, включив кондиционеры. Продавцы на рынке импровизируют на мотив популярных куплетов: Лук!
Для докторов наук! Манго!
Для исполнителей танго! Укроп!
Для похудания жоп! Мыло!
Чтоб жить легко и красиво!
В магазинах поют о любви. В ресторанах — о качестве бытового обслуживания. В прачечных — о политике.
Девушки поют в маршрутках. Политики упражняются в сенате. Террористы-смертники славят Аллаха. В автобусах пассажиры подхватывают песни, звучащие по радио. В камерных залах подпевают оркестру. Собаки воют на луну и на солнце. Домохозяйки исполняют арии — на кухне и в ванной. Ночью звук одинокого автомобиля почти неразличим на фоне хора стрекочущих светофоров.
Ривка
В коридоре душно и влажно, пахнет потом и карамелью, потом и стиральным порошком, и акварельной краской, и фломастерами, и бумагой, и глиной из школьной мастерской, и хлоркой из туалета. Крик стоит такой, что уличный шум, там, за дверью, покажется райской тишиной — как только она доберётся до выхода. Если она доберётся…
На прошлой неделе потеряла сознание — прямо посреди школьного коридора. Ощущение полнейшей беспомощности: голова к полу прилипла, не оторвать, волосы расплескались, вокруг — встревоженные, любопытные, на все лады кривляющиеся детские лица.
Гомон легиона глаголов: громче и громче — по нарастающей. на какое-то мгновение ей почудилось, что этот крик, этот разъятый, раздробленный звук, образуемый плеском детских голосов, преобразился в один-единственный голос.
Она услышала его так ясно, так отчётливо, что сразу поверила в реальность происходящего и подумала: ты должна запомнить это мгновение, этот голос. В памяти отложилось слово «благоутробие», собранное — как мозаика — из хаоса восклицаний. После она пыталась разузнать в интернете, искала в словарях, расспрашивала филологов. никто не сообщил ничего вразумительного, кроме, разве, старенького преподавателя Танаха, тот долго молчал, недоверчиво покачивая головой, затем вдруг хмыкнул и сказал: «Где бы ни услышала это слово, возвращайся и жди своей очереди». Большего она не сумела добиться от него, как ни старалась.
С тех пор она прислушивается, каждый день, пробираясь к выходу, ждёт чего-то, сама не зная, чего именно… Дети кричат. Орут, визжат, исходят криком, вопят как резаные. Они подпрыгивают на месте, толкаются, вырывают друг у друга тетрадки, лупят друг друга пеналами. Плачут, смеются, кричат.
Ничего из ряда вон выходящего.
Она могла бы обратиться к психологу, но побаивается — то ли самой процедуры, то ли ожидаемого вердикта, впрочем, если копнуть глубже, придётся признать, что боится она — разоблачения. Увы, она дорожит своей работой. Нелюбимой. Изматывающей, тупой и никчёмной.
Дети. Детишки. Деточки. Как же они орут, госссссподи Боже!
Она задолжала банкам и кредитным организациям столько, что просто страшно себе представить, страшно подумать. Отсроченные чеки, банковские кредиты, займы, ссуды. Она старается не думать об этом, не знать, но ей напоминают — снова и снова. Дошло до того, что письма она выбрасывает, не распечатывая — кипами, грудами, ей незачем это читать, она и так знает: её никогда не оставят в покое, её не отпустят. Она задолжала одну (1) жизнь: такой долг возвращают с процентами.
Что ни утро, становится к школьной доске: ничего другого она не умеет. Положа руку на сердце, она не умеет и этого, зато научилась — за последние годы — хорошо скрывать своё бессилие, своё неумение, свою ненависть.
Заставьте их замолчать! Зашейте им рты!
«Гилберт, завяжи шнурки. Саманта, отпусти Гилберта, пусть завяжет шнурки. Шимон, верни Саманте резинки и помоги Гилберту завязать шнурки. Гилберт, оставь Саманту, завяжи чёртовы шнурки. Гилберт, ты меня слышишь?»
Она сама себя не слышит. Никто никого не слышит. Она заперта здесь навсегда. или, по крайней мере, — до завершения кальпы.
«Гилберт!»
Гилберт резко дёргает шнурок, шнурок рвётся, и в это мгновение в голове её лопается невидимая струна. Вопли, гул, гомон, всё сливается в звенящий поток, состоящий из множества разнокалиберных голосов. Я падаю, — говорит она, но не слышит звука собственного голоса.