Семен Кирсанов - Собрание сочинений. Т. 3. Гражданская лирика и поэмы
Пора! Вижу, встал мой товарищ. Крикнул «ура», выронил автомат и посмотрел себе под ноги. Он упал. Я вставил запал в гранату. Отцепил лопату и вещевой мешок. Сзади Матвеев: «Сашка! Ложись!» Вот теперь моя начинается жизнь. Теперь мне ясна каждая складка, кустик, морщинка. Я разбираю отдельно снежинки, какими покрыта лощинка. Ничего! Мне повезет! Вот и дзот, приплюснутый, низкий. Мимо меня — протяжные взвизги. Рядом еще Артюхов ползет. У нас гранаты и полные диски.
Стучат виски, подсказывают будто:
раз, два и три… Звенящий механизм
отсчитывает долгую минуту,
как полным веком прожитую жизнь.
Я в ту минуту о веках не думал
и пожалеть о прошлом не успел,
я на руки озябшие не дунул
и поудобней лечь не захотел…
Когда-то я хотел понять цель жизни,
в людей и в книги вдумывался я.
Один на рынке ищет дешевизны,
другой у флейты просит соловья.
Один добился цели: по дешевке
купил, и отправляется домой,
и долго смотрит на свои обновки,
недорогой добытые ценой.
Другой добился тоже своей цели:
он насладился флейтою своей,
и клапаны под пальцами запели,
и захлебнулся трелью соловей.
А я? Добился? Прикоснулся к сути
моей недолгой жизни наяву?
Я этой предназначен ли минуте,
которую сейчас переживу?
И новым людям будет ли понятно,
что мы, их предки, не были просты,
что белый снег окрасившие пятна
не от безумья, не от слепоты;
что я был зряч и полон осязанья,
что не отчаянье меня влекло,
что моего прозрачного сознанья
бездумной мутью не заволокло?..
Вот этого, прошу вас, не забудьте,
с величьем цели сверьте подвиг мой, —
я все желанья свел к одной минуте
для дела жизни, избранного мной.
Хочу, чтоб люди распознать сумели,
встречая в мире светлую зарю,
какой Матросов добивался цели!
Добился ли? Добился! — говорю.
И — недоволен я такой судьбою,
что свел всю жизнь в один минутный бой?
Нет! Я хотел прикрыть народ собою —
и вот могу прикрыть народ собой.
Очень белый снег,
в очи — белый свет,
снег — с бровей и с век,
сзади — белый след.
Разве я не могу
лечь, застыть на снегу,
разве не право мое —
яма — врыться в нее?
Трудно к пулям ползти,
но я не сойду с полпути,
не оброню слезу,
в сторону не отползу.
Я дал по щели очередью длинной.
Напрасно. Только сдунул белый пух.
Швырнул гранату… Дым и щепы с глиной.
Но снова стук заколотил в мой слух.
И вдруг я понял, что с такой громадой
земли и бревен под струей огня
не справиться ни пулей, ни гранатой —
нужна, как сталь, упрямая броня!
Вплотную к дзоту, к черному разрезу!
Прижать! Закрыть! Замуровать врага!
Где ж эта твердость, равная железу?
Одни кусты да талые снега…
И не железо — влага под рукою.
Но сердце — молот в кузнице грудной —
бьет в грудь мою, чтоб стать могла такою
ничем не пробиваемой броней.
Теперь уже скоро. Осталось только метров сорок. Сзади меня стрекотание, шорох. Но не оглядываюсь — догадываюсь — стучат у ребят сердца. Но я доползу до самого конца. Теперь уже метров пятнадцать. Вот дзот. Надо, надо, надо подняться. Надо решить, спешить. Нет, не гранатой. Сзади чувствую множество глаз. Смотрят — решусь ли? Не трус ли? Опять пулемет затвором затряс, загрохотал, зататакал. Ребята! Он точно наведен на вас. Отставить атаку! Следите за мной. Я подыму роту вперед…
Вся кровь кричит: «Назад!»
Все жилы, пульс, глаза,
и мозг, и рот:
«Назад, вернись назад!»
Но я — вперед!
Вы слышали, как выкрикнул «вперед!» я,
как выручил товарищей своих,
как дробный лай железного отродья
внезапно захлебнулся и затих!
И эхо мною брошенного зова
помчалось договаривать «вперед!» —
от Мурманска, по фронту, до Азова,
до рот, Кубань переходивших вброд.
Мой крик «вперед!» пересказали сосны,
и, если бы подняться в высоту,
вы б увидали фронт тысячеверстный,
и там, где я, он прорван на версту!
Сердцебиению — конец!
Все онемело в жилах.
Зато и впившийся свинец
пройти насквозь не в силах.
Скорей! Все пули в тупике!
Меж ребер, в сердце, в плоти.
Эй, на горе, эй, на реке —
я здесь, на пулемете!
«Катюши», в бой, орудья, в бой!
Не бойся, брат родимый,
я и тебя прикрыл собой,—
ты выйдешь невредимый.
Вон Орша, Новгород; и Мга,
и Минск в тумане белом.
Идите дальше! Щель врага
я прикрываю телом!
Рекою вплавь, ползком, бегом
через болота, к Польше!..
Я буду прикрывать огонь
неделю, месяц, — больше!
Сквозь кровь мою не видит враг
руки с багряным стягом…
Сюда древко! Крепите флаг
победы над рейхстагом!
Не уступлю врагу нигде
и фронта не открою!
Я буду в завтрашней беде
вас прикрывать собою!
Наша деревня! Навеки наша она. Теперь уже людям не страшно — на снег легла тишина. Далеко «ура» затихающее. Холодна уже кровь, затекающая за гимнастерку и брюки… А на веки ложатся горячие руки, как теплота от костра… Ты, товарищ сестра? С зеркальцем? Пробуешь — пар ли… Я не дышу. Мне теперь не нужно ни йода, ни марли, ни глотка воды. Видишь — другие от крови следы. Спеши к другому, к живому. Вот он шепчет: «Сестрица, сюда!..» Ему полагается бинт и вода, простыня на постели. А мы уже сделали все, что успели, все, что могли, для советской земли, для нашего люда. Вот и другой, бежавший в цепи за тысячу верст отсюда, лежит в кубанской степи. Всюду так, всюду так… На Дону покривился подорванный танк с фашистскою меткой. Перед ним — Никулин Иван, черноморский моряк. Нет руки, и кровавые раны под рваною сеткой. В тучах, измученный жжением ран, летчик ведет самолет на таран, врезался взрывом в немецкое судно… Видишь, как трудно? Слышишь, как больно? У тебя на ресницах, сестрица, слеза. Но мы это сделали все добровольно. И нам поступить по-другому нельзя…
Все громче грохотание орудий,
все шире наступающая цепь!
Мое «вперед!» подхватывают люди,
протаптывая валенками степь.
Оно влилось в поток от Сталинграда
и с армиями к Одеру пришло;
поддержанное голосом снарядов,
оно насквозь Германию прожгло.
И впереди всех армий — наша рота!
И я — с моим товарищем — дошел!
Мы ищем Бранденбургские ворота
из-за смоленских выгоревших сел.
Да, там, у деревушки кособокой,
затерянной в России, далеко,
я видел на два года раньше срока
над тьмой Берлина красное древко.
Свободен Ржев, и оживает Велиж,
Смоленск дождался праздничного дня!..
Ты убедилась, Родина, ты веришь,
что грудь моя — надежная броня?
Приди на холм, где вечно я покоюсь,
и посиди, как мать, у моих ног,
и положи на деревянный конус
из незабудок маленький венок.
Я вижу сон: венок прощальный рдеет,
путиловскими девушками свит.
Фабричный паренек, красногвардеец,
вдали под братским памятником спит…
Его, меня ли навещает юность,
цветы кладет на скорбный пьедестал.
Грек-комсомолец смотрит, пригорюнясь,
и делегат-китаец шапку снял…
И на часах сосна сторожевая
винтовкой упирается в пески,
и над моей могилой оживая,
подснежник расправляет лепестки…
Свежих ручьев плеск,
птичья песнь.
Строевой лес
зазеленел весь.
Наряжена к весне
в цветы лощинка.
А рапорт обо мне
стучит машинка.
Простую правду строк
диктует писарь.
Ложится на листок
печатный бисер.
Качает стеблем хлеб,
раскатам внемля.
С пехотою за Днепр
уходит время.
И над Кремлем прошло
дыхание осеннее,
и вот на стол пришло
с печатью донесение,
что вечно среди вас
служить я удостоен…
И обо мне приказ
читают перед строем.
День сменяется днем, год сменяется новым. Жизнью продолжен, я должен незримо стоять правофланговым. Уходят бойцы, другие встают. А имя мое узнают. Место дают. Вечером, в час опроса, сержант обязан прочесть: «Матросов!» И ответить обязаны: «Есть! Погиб за отчизну…» Но — есть!