Журнал «Полдень XXI век» - Полдень XXI век, 2011, № 02
Сквозь сон мне слышался дождь, скрип колесиков, шаги.
Потом один голос произнес: «Смотрите, Элизабет, член у него так и стоит. Латино, похоже, перевозбудился». Тогда вы и сказали, что я — уникальный Мигель. Потом добавили еще что-то. Дурачок? Но я во сне не обиделся, потому как — ласково прозвучало.
Я подумал, что стану здоровым, сильным и бесстрашным, и тогда точно вас завоюю.
А тут, представляете, подсел ко мне старик Маноло, посмотрел, как я листы черкаю, а потом в пустоту пялюсь, вспоминая, покряхтел, пожевал губами и закивал: «Правильно делаешь, Мигель. Твой дед Апетубебе такой же был». Я ему: «Какой?». А он: «Страстный и на голову больной». Я-то фыркнул, что не фыркнуть-то, но Маноло лишь редкозубый рот ощерил. «Он, дед твой, тоже белую полюбил как-то. Мы молодые были, подались, знаешь, в столицу…»
Он замолчал, полез за пазуху. В пальцах его задрожал старенький фотоснимок. Черно-белый. С ломкими углами. «Вот такие мы были», — произнес он, давая мне рассмотреть изображение. Деда я узнал сразу. А юный Маноло оказался светлей и щекастей нынешнего. Оба были в пончо и при ружьях. «И такая была любовь… — сказал мне старик со вздохом. — Только он не письма писал, неграмотный был, все больше песни сочинял. Гоняли его, знаешь, с собаками…»
Он сочувственно похлопал меня по плечу, а я подумал, что, может быть, моя любовь к вам — наследственная. Если и дед Апетубебе…
Конечно, глупости пишу. Сложно это, разбираться в себе и своих чувствах. Деда вот приплел. А зачем? Нет, не знаю.
И все же тревожно мне. К чему эти наниты вспомнились? Сны — к чему?
Я вот думаю, наниты, наверное, все еще во мне. Может, это от них и память у меня худая, и сны, и туман в голове. Конечно, трясучка теперь если и начинается, то быстро сходит на нет. А порезался тут, так рана поголубела, выдавила капельку крови и срослась. Но…
Я почему-то со страхом представляю, что еще я забыл. Я же вспомню, обязательно вспомню, это лишь вопрос времени, и знаете, Элизабет, как бы мне не вспомнить нечто ужасное. Я чувствую, оно ворочается во мне. Мутное, черное нечто.
Вы лучше приезжайте скорей.
Я прожду вас в деревне еще три дня. Не хочется, чтобы мы разминулись. Так что три дня вытерплю. Письмо отдам Альсе. Она собирается в Темиле на демонстрацию — поддерживать президента. Думаю, из столицы-то быстрее дойдет. Люблю. Жду. Ваш Мигель.
Письмо третье
Здравствуйте, Элизабет.
Вот оно и случилось. Пишу вам, а кривая ухмылка нет-нет да и дернет губы. Горечь на языке, горечь в сердце, и все равно…
Вчера я слышал Зов.
Вы не знаете, что такое Зов? Ну уж, не лукавьте. Знаете. Я помню. Я даже не жду вас теперь. Зачем? Зов гонит меня совсем в другую сторону, на юго-восток, в Темиле.
Но я туда не пойду, я все-таки уникальный Мигель.
Как ни странно, мне вдруг стало легко. Столько изводил себя, тысячу раз представлял себе нашу встречу… Тяжело писать. Зов становится сильнее, когда я начинаю думать, какая вы г… Мне очень хочется посмотреть вам в глаза.
В деревне пусто. Тянет гарью. Но старой гарью, давно уже выдохшейся. Тропинки заросли остролистом. Кажется, будто никто уже с год здесь не живет. Это не укладывается в моей голове, потому что Альса, Рауль, Хосе, Рубен, старуха Отонотоми… Буквально вчера они были рядом. Неужели это наниты что-то во мне нарушили? Или, наоборот, исправили?
Не могу, не могу понять, что я вижу — правду или иллюзию. Может быть, иллюзия была как раз вчера. И Энрико не пылил в своем фургончике на рынок в Чейясу. И Рауль не ходил вокруг меня, облизываясь: «Мигель, дай почитать, ну, дай!». И Маноло… И дружок его Анхель… И Педро Велоза, тот еще сорванец, не попадал в окно тряпочным мячом.
Иди, иди в Темиле. Иди.
Зов настойчив. Он грозен. Ему нелегко сопротивляться. Я догадываюсь, что там будет, в Темиле. Но нет, буду лучше писать. Вспоминать вас, Элизабет.
Иначе рука невольно начинает искать мачете. Существующее. Несуществующее. То, что лежит, обернутое в промасленную тряпку, под половицей.
Пальцы дрожат. Ломаю второй уже карандаш. Хосе возникает на секунду у стены и произносит: «Мы — кровожадные уроды». Ору ему: «Неправда!».
Ведь неправда.
Зов, он, возникнув во мне, окончательно выпустил и память на волю. Я знаю, не должно быть во мне этих воспоминаний, даже фрагментарных…
Но я же уникальный Мигель.
Я не чувствовал нанитов в себе, как ни прислушивался. Я думал, как они там ползают во мне, по костям, по жилам, и меня сотрясал озноб. После инъекции пару раз слизь текла из носа. Ни с того ни с сего слезились глаза. Тело похрустывало, пощелкивало. Кровь шумела в ушах. Но все прошло. Утром обновленный Мигель ощутил дикий, выворачивающий голод.
Помню, я съел целую кастрюлю тапиоки. Целую. С овощами. Обжигающе-горячую. Все валилось, как в пропасть. В прорву бездонную. Словно не я жрал, а кто-то другой, невидимый. Наниты? Думаю, да.
«Ну что, Мигель, — сказали вы потом, найдя меня уставившимся на дно кастрюли, — как ты себя чувствуешь?». «Мне удивительно хорошо», — сказал я. «Проверим, как справляются твои наниты?» — предложили вы. Конечно, я ответил: «Да, сеньора ангел». «Эли, Мигель». — «Да».
Голоса в моей голове раздаются все чаще. Словно произвольно включаются когда-то сделанные записи. Мне сложно определить, что это за голоса, из какого времени, но иногда чудится, что я узнаю в них вас, Элизабет, и свой институтский период лечения.
Вот и сейчас пишу и слышу — вы словно ведете меня куда-то, рядом еще один человек, и вы переговариваетесь с ним так, будто меня нет. А я топаю. И дышу.
«Вот и еще один, Марв». — «Он нас не слышит?» — «Нет, я выключила его слух». — «Значит, это тридцать шестой?» — «Да, такой славный мальчик». — «По-моему, вы к нему неравнодушны». — «Бросьте, Марв. Я просто поддерживаю в нем влюбленность. Это может дать интересный эффект». — «Как бы это боком не вышло». — «Ничего, перепрошьем».
Потом вы говорите: «Поворот, Мигель». И я поворачиваю. Или кто-то за меня поворачивает. Запись обрывается. И было это или не было? Кто во мне все это фиксировал? Наниты?
Очнулся на пороге — мачете в руке, деревня пуста. Опять утратил контроль.
Приходится повторять: «Я люблю вас, Элизабет. Я люблю вас» — и Зов утихает. Он сдается перед любовью. Наниты сдаются. Они во мне тоже любят вас, Элизабет. Всем мной. Самозабвенно. Так что я еще попишу.
Деревня заполняется гомоном ребятишек, чихает и взрыкивает генератор, Рауль орет во все глотку: «Мигель, иди смотреть фильм про мертвецов!». Я улыбаюсь.
Мне не интересно, настоящее это или нет. Я просто хочу дописать, довспоминать, разобраться во всем до конца. С миражами я определюсь позже.
Альса появляется в доме и смеется, кружась: «Как я тебе, Мигель?». Очень красиво, Альса. Очень. Но я люблю другую.
До самой смерти.
Я теперь знаю, откуда взялись бессмертные партизаны. Вы помните, Элизабет? «Сядь, Мигель, — говорили вы. — Вот, молодец». Я опускался на жесткое стальное кресло с прямой спинкой, запястья и щиколотки мои стискивало железо, ошейник врезался под подбородок. «Тебе удобно, Мигель?». — «Да, сеньора ангел Эли». — «Ты опять возбудился, Мигель. Это нехорошо».
Кресло стояло в круге света, за ним — темнота.
Я щурился на ваш голос. «Мигель, ты что-нибудь видишь?» — спрашивали вы, и я вдруг понимал, что ослеп. Начисто. Я огорчался, что не смогу больше увидеть вас, но потом кто-то говорил: «Норма» — и зрение возвращалось. «А теперь что ты видишь, Мигель?» — спрашивали вы, и я описывал, что у меня на плече пророс цветок с синими лепестками, а у ног плещется вода, и брызги ее летят на штанины, пока кто-то снова не отмечал: «И здесь норма». С ленивым таким удовлетворением. «А как тебя зовут?» — бросал мне кто-то еще. И я говорил, подчиняясь настойчивому шепоту в голове: «Меня зовут Эскобар Педроза, двадцать семь лет, безработный, приехал в Темиле на заработки, отец — Мануэль Педроза, рудокоп».
«Очень хорошо, Мигель, — говорили вы, пока кто-то делал пометки о норме. — Попробуем что-нибудь посложнее…»
И мне ломали пальцы («Больно, Мигель?» — «Нет, сеньора Эли»), прожигали плечо до кости («А сейчас, Мигель?» — «Щекотно, сеньора Эли». — «Ничего, Мигель, это наниты работают»), выбивали зубы, пропускали сквозь меня электрический ток, кололи и резали.
А руку я отхватил себе сам.
Правую мне освободили и дали мачете. «Мигель, — сказал кто-то, стоящий в темноте, — отруби себе левую». Я замешкался.
«Сбой», — сказал кто-то. И тогда вы попросили: «Мигель, сделай это ради меня». А я, честное слово, обрадовался. Ради сеньоры — конечно. Что угодно. И наниты возликовали.
С плечевой костью, правда, пришлось повозиться. Мышцы хорошо пошли, а вот кость… Но минут через десять, чумазый и немного уставший, я справился. Левая рука повисла в зажиме, и было странно на нее, подтекающую, смотреть — вроде моя и в то же время — чужая, отделенная.