Жюль Гонкур - Шарль Демайи
Веселое пробуждение! Так встает дитя, так встает птичка с песнями и улыбкой. Дорогие мгновения, счастливые минуты, когда их смутные мысли, их сонные глаза, раскрывающиеся, чтобы прогнать ночные грезы, понемногу возвращались к сознанию их жизни, их прошедшего, которое было вчера, их будущего, которое было сегодня, каждое утро, все их блаженство вспоминалось им в одну минуту и целовало их в лоб, тогда как они, лежа рядом, улыбались не глядя друг на друга, приходя понемногу в себя и боясь пропустить последнюю колыбельную песню улетающего сна.
Это было веселое, шаловливое пробуждение, полное очарования, шалостей и ласк. Полуодетая, еще с влажным лицом, вся благоухающая свежестью и молодостью, Марта проскакивала в кабинет Шарля и появлялась в нем как видение. Она закрывала ему обеими руками глаза. Она обвивалась вкруг него, она тормошила его, била, щекотала, упав на диван, который шел вокруг всего его кабинета. Оба садились за стол и тотчас же стулья начинали придвигаться один в другому: наконец они сталкивались во время десерта. Тогда она, взяв в зубы ягоду земляники, давала ее Шарлю, закинув голову…
– Я достану ее.
– Нет…
– Постой же…
– Руки вниз! – И земляника то показывалась в её рту, то скрывалась. её влажные губы, голубые глаза, полузакрытые от смеха, то избегали Шарля, то преследовали его. Почти побежденная, она поворачивала шею, прижималась к нему, прикасалась щекой к его щеке; пока, наконец, устав избегать его поцелуев, приближая головку, покачиваясь, заложив руки за спину, она протягивала ему ротик и отдавала с земляникой свои губки для поцелуя…
– Твой вальс, скорей, твой вальс!..
И вот он за роялем, а она вальсирует… И вдруг, замедлив такт, положив локти на плечи Шарля, и склонившись к нему как Муза, она прикусывала ему ухо.
Он говорил: – «Перестань же. глупая… мне больно!» и поворачивался, чтобы отмстить, но уже не находил ее: она раскинулась на диване, и лежала там, как кошечка, которая спит с открытыми глазами. Закинув одну руку за голову, другой она ласкала волосы Шарля, который глядел в её глаза; одна из её маленьких ножек, без туфли, била по дивану в такт колыбельную песенку; и ничто бы не потревожило эту чудную негу, если бы ему не приходилось ладонью отгонять голубой дым сигары, который подымался ему в глаза.
В продолжение долгих часов, почти целых дней, с распустившимися волосами, положив одну ногу на другую, не переставая играть красной туфелькой, прислонившись всем телом к Шарлю, она перелистывала альбомы, наброски, воспоминания его путешествий. Сколько вопросов задавала она! Сколько объяснений требовалось! И зачем, и почему?
– Пешком? Неужели правда, мой милый, ты путешествовал пешком?.. И с сумкой?
– С сумкой.
– И в блузе?
– В блузе.
– Ты, вероятно, ел яичницу?
– Случалось!
– И на тебя никто не нападал?
– Нет. Я не брал экипажа.
– Ах, это мило… что это такое?.. Скажи пожалуйста, с тобой должны были случаться приключения… Приключения с женщинами, а?
– Я же тебе говорю, я не брал экипажа…
И они смеялись.
– О! какой турка!.. Ты значит везде был?.. Стой! Вся гондола черная!.. Почему это?
– Потому что маски тоже черные.
– Тогда… а это что?.. Ах, какой красивый костюм. Это швейцарский, да? Мы поедем в Швейцарию, неправда ли. жить в тихом шале… О! кукла, кукла!
– Я нарисовал ее в Ватикане: это римская кукла, моя милая.
– Но смотри, она совсем как наши!
– Конечно.
– Как смешно!
– Совсем нет; есть много вещей в этом мире, которые не меняются: игрушки, дети…
– А мужчины? – прибавляла Марта, смеясь.
– А работать? Надо, чтобы ты работал!.. Пожалуйте, милостивый государь! – говорила иногда Марта. И оба, как можно дальше один от другого садились за работу, стараясь думать о чем-нибудь другом, кроме себя самих. Но при первом взгляде, который один бросал на другого, глаза их встречались, а затем и уста… И начатый роман, и просматриваемая роль откладывались для поцелуев.
Эти бесконечные наслаждения наполняли всю их маленькую квартирку. Едва ли их рай был достаточно велик для их любви и мир достаточно далек для их счастья. Все вокруг них было ими самими… Не было ни одного свидетеля их счастья, кроме большего букета пармских фиалок, благоухание которого пробуждалось вместе с ними и ночью принимало запах умирающих цветов.
Ни одного голоса, между их голосами, ни одного докучливого друга кроме собаки с острова Скаиля, ревнивой и веселой, с одним ухом кверху, другим вниз, которая втиралась в их игры, визжала на их поцелуи.
XLIII
На улице была скверная погода, дни темные, солнце не светило, шел постоянно дождь и ветер ударял в стекла… Они почти не выходили. Только иногда, соблазнившись хорошим сухим днем, лучом солнца и кусочком голубого неба между тучами, они шли гулять.
Тогда они прогуливались потихоньку, облокотившись друг на друга, Марта положив голову на плечо Шарля; они тихо шли, как выздоравливающие больные, не видя куда идут, не видя кто на них глядит, оставляя за собой как бы завистливый шепот встречных взоров: они любят друг друга!..
Шарль останавливал Марту перед витринами магазинов и спрашивал, чего ей хочется, но древо моды так мало соблазняло ее, что она была почти благоразумна.
Иногда они отправлялись пообедать в маленький ресторан и спрашивали несуществующие блюда.
Иногда за обедом следовал спектакль; они ели апельсины в бенуаре драматического театра и смеялись, когда все плакали. Марта и Шарль были счастливы, находя дома уединение и покой. Дахе окружающие вещи казались им близкими: каждая говорила только о них, была воспоминанием или поверенным какой-нибудь минуты их счастья. Особенно вечером, очаг говорил им и убаюкивал их, как сладкий голос, в котором мешалась песнь Трильбы с пением богов Ларов. Огонь в камине нагревал комнату, лампа лила белый свет на стол, на ковер, на кресла; остальное находилось в тени, оживляемое иногда отблеском на кончике какой-нибудь бронзовой безделушки, отливом шелка, золотой блесткой. Они, в полутьме, спиною к лампе, протянув ноги на каминную решетку, говорили или не говорили между собою и кончали всегда молчанием.
Они долго смотрели в огонь оба, глядя на одну и ту же головешку, и даже не целуясь, до того этот час и пламя погружали их в таинственное общение и сосредоточенную интимность. Ударом туфли Марта внезапно прерывала этот сон их счастья; искры, вылетевшие из головешки, бросали на них мгновенный свет, потом тьма и молчание снова возвращались к ним…
XLIV
У Марты были маленькие ножки, ножки истой парижанки, быстрые, кокетливые, почти разумные; руки у нее были также маленькие, с ямочками и розовыми ногтями. Талия её была свободная и круглая. Марта была белокура, нежные её волосы имели пепельный оттенок, который при свете делает впечатление пыли, освещенной луной. Лицо её было детское, с мелкими чертами и большими голубыми глазами, открытыми и сияющими, которые освещали своим блеском и лаской все маленькое личико Марты. Один Вато, да Лоранс могли бы изобразить этот светлый, быстрый взгляд детства. Круглое личико Марты, её молочный цвет лица, розовые щеки, небольшой, прямой и выпуклый лоб, капризный и задорный носик – довершали её сходство с ребенком. Голубые жилки проходили по вискам; зубы её конечно были белые и маленький рот походил на ротик тех прелестных детей, которому нет места между их полными щечками. Нежный и слабый голосок Марты казался музыкой и шепотом. Чтобы шепнуть что-нибудь Шарлю, она восхитительно поворачивала шеей и головкой. В разговоре она волновалась и часто глаза оканчивали фразу, передавая её мысль. Таково было это очаровательное создание, эта женщина, которая была типом, воплощением своего пола и своего времени; эта артистка, соединявшая и осуществлявшая в себе все дары, все очарования, весь характер и капризы девушки-невесты нашей современной комедии, одним словом – «ingénue».
XLV
В этих ласках, в этом спокойствии, в этом отдыхе жизни любовь их неслась волной; жизнь их стремилась как светлый, журчащий ручеек, который бежит между кустарником, полным птиц, отражая солнце и розы, растущий на берегу. Часы проходили за часами, постоянно счастливые и улыбающиеся; ни горечи, ни страха, ни заботы, ни сомнений; чело их не покрывалось морщинами, небо было ясно; они не знали, что такое облако, а что такое желанье, они забыли. Одна маленькая песчинка попала в это счастье… Это был незначительный укол, и даже не сердцу мужа, но сердцу автора, его гордости, тщеславию его произведений. Марта не знала, что, может быть, по странному ходу вещей, писатель не умирает во влюбленном писателе: она никогда не говорила Шарлю о его книгах. Это молчание задевало Шарля, который не говорил Марте о своей пьесе и о роли, которую он ей предназначал. Он решил молчать, работая тайком, по ночам, над этим любимым произведением, в которое он вкладывал весь свой труд, всю свою душу, исправляя его, отделывая, смягчая и переиначивая; привязавшись преимущественно к этой женской роли, которую он наблюдал и перерабатывал с натуры, – он хотел изобразить в ней Марту целиком, её годы, её грацию, её улыбку, сердце; это будет первая ingénue, говорил он сам себе, которая не будет куклой. Когда он окончит пьесу, он прочтет ее Марте: это будет его первая публика – его первое торжество, и тогда она узнает его! Однажды она вошла к нему: