Жюль Гонкур - Шарль Демайи
– Я, мадемуазель, это большая разница, я воровал только яблоки… и к тому же всегда их не терпел… Греческий язык, латынь, профессора, наказания… нет я ни о чем не жалею. Впрочем, нет, я жалею одного англичанина.
– Англичанина?
– Я был также совсем маленький. Англичанин был мой сосед по скамейке, большой, сильный, выше меня на целую голову… с огромными кулаками и ногами… Теперь я немного забыл, но кажется это бывало по понедельникам утром, да, во время класса географии, мы исчезали совершенно за огромным атласом. Чего я только ни вытерпел за этим атласом… Не знаю, откуда он узнал, что я сын старого военного… Если бы он меня только бил! Но он, толкая меня под столом ногою, постоянно твердил: «Французов поколотили при Ватерлоо!.. поколотили!.. поколотили»!.. И голос его резал меня по уху в то время, как его ножищи давили мой маленькие ноги… Глаза у меня наполнялись слезами, не от боли, но от национального унижения…
– Я не понимаю…
– Ах, мадемуазель, тут было только различие мнений относительно Веллингтона, национальное самолюбие… и я видел, что это был очень добрый англичанин, когда он вытаскивал из прекрасной кожаной сумки копченую селедку, положенную между двумя хлебцами, и предлагал мне половину… С тех пор никогда мне не доставляло столько удовольствия делить что-нибудь, – даже горе друга.
И Шарль налил шампанского Марте.
– Что же, тем хуже, это очень грустно, – произнесла Марта подставляя бокал…
– Какой прекрасный бал!.. Как я веселилась, танцевала!.. И потом, я обожаю костюмированные балы. Мне кажется это менее глупо, чем современные костюмы… Это убийственно, говорить с фраками!
– А носить их, если б вы знали!.. У вас прелестный костюм… с каким вкусом…
– О, это все сама я придумала… А как вам нравятся эти большие банты?
– Восхитительные!.. Они идут вам, как ваши глаза.
– Если вы мне скажете еще хоть один комплимент, я кладу свои перчатки в шампанское.
– Мадемуазель, – сказал Шарль, разрезая ананас, – я долго не верил, что есть ананасы: думал, это голландский сыр в листьях.
– Все иллюзии разлетаются, – сказала Марта, улыбаясь. – Скажите мне пожалуйста, вы нигде не бываете? Кажется, я вас никогда не видала…
– Это подобает моему полу, мадемуазель.
– Как – вашему полу?
– Да, мадемуазель, моему полу… Вы согласитесь, что есть пытка и пытка… Положим, мне рубят голову, это ужасно…
– Какая мысль!
– Но предположим, что мне щекочут пятки, пока не наступит смерть, это еще хуже. Ну а что вы скажете, мадемуазель, о пытке между щекотаньем пяток и отсеканием головы? Дружелюбное сдирание кожи?
– Но o чем вы говорите?
– Я! Я говорю о том, что хочу сбрить себе бороду.
– Ха, ха!
– Берегитесь! Ваша прическа сейчас упадет… Вот с этой стороны.
– Видели вы прическу мадемуазель Дювер!
– Нет!
– Не нравится мне эта прическа.
– Мне также… Вы любите музыку, мадемуазель?
– Очень.
– Вы правы: женщина, которая не любит музыку, и мужчина, который любит ее – два неполных существа.
– А вы насмешник!
– Нет, уверяю вас. Я только очень робок, отчего я во всю мою жизнь никогда не смел говорить с женщиной, не делая вида, что я смеюсь… Хотите знать правду? Я насмешлив, как нотариус почтенен: по наружности… Но не говорите этого!
– По крайней мере вы искренны, – сказала Марта, смеясь.
– Не хотите ли еще шампанского?
– Мерси.
– Чтобы чокнуться?
– За что?
– За наши мысли!
– Нельзя чокаться за такие вещи… не зная о чем.
– Но пьют же за будущее… а кто его знает?
– Я! – сказал Ремонвиль, проходя мимо, – я угадываю прошедшее.
– Господин де-Ремонвиль, – сказала Марта, – погадайте мне.
– Вашу руку, прекрасное дитя… Нет, другую, левую… Какой цвет любите вы.
– Розовый.
– Что вы читаете «La Patrie» или «Le Constitutionnel»?
– «La Patrie»… вечерний номер.
– Надежда! – сказал Ремонвиль. – Вы любимы!.. Молодым человеком!.. брюнетом… рожденным в марте месяце, в третьем округе, с достатком!.. Его имя не Линдор… Чувства его чисты!.. Но минутку, молодость! Не надо делать глупостей!.. Мэр из Нантер глядит на вас сквозь золотые очки…
– Ремонвиль! – закричал чей-то голос в зале.
– Я здесь… За ваше здоровье дети мои!
Когда Ремонвиль ушел, между Шарлем и Мартой воцарилось молчание.
– Были вы на первом представлении в Порт-Сен-Мартен? – спросила Марта.
– Нет.
– О! правда, вы живете точно в башне?
– Почти так… И потом, скажу вам… между нами… театр – одно из тех удовольствий, которые мне всего более надоели. Я перестал ходить туда.
– Держу пари, вы никогда не видели, как я играю.
– Давайте держать пари!
– Только без любезностей. Говорите правду… я уверена в этом!
– Поверите вы моему честному слову, если я вам его дам?
– Да, дайте честное слово.
– Хорошо, мадемуазель; и так, клянусь вам, что видел вас вчера в вашей роли…
– А!
– …. В двадцать первый раз.
– Ах, Боже мой, в двадцать…
– Первый раз… Когда вас не было на сцене, я читал.
– Моя мать, вероятно, беспокоится… Позвольте вашу руку, господин Демальи!
XL
Три месяца спустя после этого бала, «Скандал» публиковал без комментария объявление о свадьбе господина Шарля Демальи с мадемуазель Мартой Манс.
XLI
Когда Марта проснулась у своего мужа, когда её еще блуждающие и сонные глаза раскрылись, она протерла их и, смутно вспоминая и разглядывая окружающее, подумала, что еще спит. Она посмотрела снова; она находилась в кокетливой обстановке, которой до сих пор никогда не видала… Вся её комната, блещущая шелками, свежая, веселая, была в стиле Буше; один из тех весенних стилей, где все – заря, и где стены походят на страну роз. Все цвета были нежные и веселые; от голубого цвета, который можно только увидеть на старых китайских эмалях, взгляд переходил в светло-желтому с оттенком жженого топаза; далее, он останавливался, ласкаемый лиловатыми переливами курток пастухов, на сочетании цвета их тела и щек, похожих на персики. Во всей этой природе была красивая фальшь, с далями, погруженными в голубоватые переливы утра, с барашками освещенными белоснежным цветом, с этими пурпуровыми юбками с шелковыми отливами, с однотонными руинами нежно-серого и желтого цвета увядшего мха, с равнинами, где на бледной зелени виднелись полосатые тюльпаны и густолиственные штокрозы. И вся эта картина выделялась на белом фоне, побледневшем и пожелтевшем от времени, заключающем в золотистом свете целую гамму разбросанных тонов. На потолке сияло подернутое туманом постели и лаковых полутонов тело белокурой, воздушной Венеры, обучающей розового амура. Картина деревенского праздника, подписанная на пьедестале одной из развалин «Буше 1737», шла вокруг всей комнаты, оставляя только место для окна. Она изображала ярмарку идеальной богемы, красивую волшебницу, восседающую на колеснице, детей, поднятых на руки, любопытных маленьких девочек, склонившихся над панорамой, мулов с красными кисточками, повторяющих свою роль ученых ослов и пощипывающих розы, толпы пастушек с большими корзинами и пастухов с посохами, украшенными лентами Болара; вся эта композиция была залита светом, говорящим взгляду о любви.
В этот день шел сильный ливень. Каждую минуту темные тучи заслоняли солнце, затем проходили оставляя проблески света; от этой быстрой смены темноты и света Марте казалось, будто картина то исчезала и сливалась с тенью, то вдруг, как бы оживленная росой, блестела и воскресала. Затем глаза Марты остановились на разукрашенном кружевами туалете, на котором лежали тысяча серебряных безделушек.
– Тебе нравится эта вещица? – спросил Шарль, который за занавесью ждал, когда она проснется и наслаждался её удивлением.
– О! это прелестно!.. Дай мне посмотреть… Ты купил это у Тагана?
– Нет, – сказал Шарль, – не совсем… Это некий Жермен, работавший прежде почти также хорошо… Это случай или скорее безумие, как все, купленное теперь по случаю.
XLII
Ничто более любви не походит на счастье. И что говорить? Как рассказать об этих чудных месяцах, промчавшихся как один час? Взгляды, песни, восторги, такое прошлое надо усыпать цветами. Безумные речи, безумные ласки, восторги опьянения охватывали их, несбыточные мечты, которые они забывали исполнить, долгая нега, в которую они погружались, как в вечность настоящего, надежды и капризы, игравшие около них как дети, желания, улыбавшиеся одно другому, долгое молчание, в котором они разговаривали друг с другом без слов, тысяча ребячеств, которых создает страсть, полное довольство, следующее за удовлетворением наших инстинктов, эта радость вечно молодая и постоянно возобновляющаяся, которая дает обладание идеалом, одним словом, – любовь.