Дмитрий Щербинин - Последняя поэма
— Если бы вы только знали, какое это прекрасное чувство — Любовь!
— Почему же ты думаешь, что я не знаю это чувство? — с доброй, теплой улыбкой спрашивал Эрмел. — Я знаю, и переживал; и знаю боли, и страдания, с этим чувством связанные.
— Нет, нет — вы не знаете! — и в восторге, и с горечью выкрикнул Робин, со своими чувствами он похож был на пьяного, хотя ничего не пил. — Я то вижу, вижу — в вас и спокойствие, и мудрость, и теплота, и скрытность, а вот истинной любви нет. Точнее — есть, конечно. Ведь в каждом это чувство есть, просто — в вас его воскресить надо.
— Ну хорошо, хорошо. — все так же улыбаясь, отвечал Эрмел. — Вы своими проповедями зажжете еще многие сердца, а сейчас, пройдемте, все-таки, на пир.
— Хорошо, хорошо! — воскликнул Робин. — Пойдем на пир, но только сначала я должен Альфонсо найти.
— О, Альфонсо сейчас занят. — чуть заметно улыбнулся Эрмел.
* * *В это самое время, Альфонсо, которого по прежнему крепко держала за руку Аргония, разговаривал с иным Эрмелом. Происходило это в другой части парка, у берега реки. Там из под земли вырывались, изгибались покрытые мхом исполинские корни, они образовывали подобие арки, одна часть которой уходила под журчистую воду. Мох был легким и светлым, за долгие годы он разросся, спускался до земли почти невесомыми, трепещущими от малейшего ветерка светло-златистыми, с изумрудным сиянием вуалями. Эти вуали, ряд за рядом, вытягивались в продолжении всей корневой галереи, если кто-то шел среди них, то плавно, перед самыми лицами вздымались, отдавали чуть прелым, но приятным, теплым и травянистым запахом. В этом месте часто назначали свидание влюбленные эльфы Эрегиона, и впрямь много было загадочного и чарующего, когда шли навстречу друг другу, когда издали, за многими вуалями, пышущими серебром луны, контуры были еще размыты, но, по мере приближения, проступали милые черты.
Они стояли у начала этой галереи — говорил своим спокойным, усыпляющим голосом в основном Эрмел, а в голове Альфонсо так гудело от разгоряченной крови, что он даже и не замечал, какая вокруг тишь. Ведь обычно парки, сады Эрегиона полнятся птичьим пеньем, а в это то счастливое время весеннего пробужденья, все должно было трепетать от их многоголосых, могучих хоров: однако не пели птицы, да и вода у корней журчала тихо, усыпляюще. В эту часть парка Альфонсо пошел на зов Эрмела, а Аргонию он замечал, но как сестру, и, конечно, не понимал, что такое, время от времени, начинала она шептать ему о любви, о том, что должны они бежать вдвоем от всех.
После того, как был воскрешен Цродграб, и поведал, что послужило причиной его смерти, Альфонсо несколько успокоился, но вот вновь его стали терзать сомнения, и вместе с притоками этой боли, то темнели больше, то сглаживались, словно в пульсе стремительном, морщина на его лике. Эрмел уже некоторое время говорил не останавливаясь — в общем то, ежели прислушаться, то в его речи не было ничего разумного, все были какие-то общие усыпляющие и утешающие слова, от которых больше всего хотелось лечь, подставить свой лик солнцу, и ничего больше не делать. И трудно почти не возможно было оторваться от завораживающего, музыкального ритма — несколько раз Альфонсо даже прикрывал глаза. На несколько минут он почти совершенно успокоился, но пламень то никуда из его души не уходил, только притаился он там, зачарованный голосом, но вот неожиданно и стремительно бураном огненным взмыл — насквозь его прожег, и вот, за мгновенье до того кажущийся спокойным лик, вдруг страшно исказился — словно выжженные чернотою шрамы углубились морщины, все там сильно напряглось, задрожало, затрещало, выступили капельки пота, и вот вздернулась его, охваченная едкой черной вуалью рука, схватила Эрмела за плечо:
— …Да что же ты меня утешить то хочешь?!.. Зачем, зачем?!.. Ведь, все равно, не верю я тебе! Нет, нет — все это затем только, чтобы утешить! Я убийца! Я!.. Я уже и мать свою и друга убил, вот теперь и этого! Да — я точно помню, что убивал!..
— Альфонсо! Не надо, зачем же?! — с болью вскрикнула Аргония, и, рыдая, уткнулась в его исходящее жаром плечо.
Не замечая ее, он продолжал выкрикивать:
— Да, да — я убил этого Цродграба. И я в тысячу раз больший подлец, потому что почувствовал это еще раньше, когда он — или не он?! Не он — да, ведь?! — говорил, что все по случайности произошло. Нет — я хорошо помню, как руки свои сжимал, как шея затрещала, как кровь хлынула, а я все не мог остановится: все сжимал и сжимал пальцы!.. Только вот причины не могу вспомнить, и знаешь ли, почему не могу?!.. Да потому что не было никакой причины, просто я безумец, и помутнение на меня нашло, вот и совершил я убийство… Так ведь все было?!..
Он страстно жаждал получить ответ, однако Эрмел ничего не отвечал — он только высвободил свое плечо от руки Альфонсо, и отступил на несколько шагов, и, вдруг, и Альфонсо и Аргония заметили медленно приближающийся к ним, среди наполненных солнцем мшистых вуалей фигуру. Пока еще невозможно было разглядеть лица, но, все ж, была в этой фигуре какая-то жуть — уже не оборачивались к Эрмелу, и он никак не давал о себе знать. Все ближе, ближе… Неожиданно налетел порыв холодного, зимнего ветра, и свет солнца сокрылся какой-то пеленою; по мере того, как приближалась фигура, становилось все темнее и темнее. Словно бы с каждым шагом небом покрывала еще одна вуаль. Еще недавно все вокруг сияло яркими красками, отдавало пышным светом — теперь стремительно углублялись, наполнялись тьмою тени. Казалось, будто окружающую природу поразила смерть, и теперь она стремительно сгнивала, сжималась. Когда их разделяло шагов двадцать, вновь подул леденящий ветер, но теперь он дул неустанно и все усиливался; понеслись какие-то темные, неуловимые сгустки, все помрачнело настолько, что, казалось — это последний ноябрь, что сейчас вот нахлынет зима, и будет уж царить безысходная, до самого скончания дней.
И вот, в движении этого стремительного ледяного ветра, вздыбились последние разделяющие Альфонсо и эту фигуру вуали мха. Однако, кто к ним приближался, Альфонсо так и не успел разглядеть: под напором стихии, вуали с жалобным треском разорвались, и окутали его лицо и тело; окутали и Аргонию, так что они похожи были на некое чудище слепленное из двух тел, с размытыми, сглаженными чертами. Слыша только отчаянный свист ветра, Альфонсо принялся разрывать мох, но его так много налипло, что, несмотря на его отчаянную силищу, совсем нелегко было избавиться от него. Он так еще и нечего не видел, когда в голову его, с двух сторон, возле ушей, вцепились две костлявые сильные длани, тут же сжали до треска — а Альфонсо завыл, но не от боли, а от ужаса перед этим неизвестным, отчаянными рывками пытался он высвободить лицо, и тут эти костлявые руки загребли мох, и словно маску содрали его с напряженного лика. Альфонсо попытался отдышаться, но не мог — ледяной ветер, проносясь через того, кто стоял перед ним, забивался в рот, обжигал легкие.
Он сразу понял, что перед ним стоит кто-то ему знакомый, но еще не мог понять, кто именно. В окружающих темных тонах представший перед ним, искаженный страданием лик, был ужасен. Были две громадных глазницы, и там в провалах зияла чернота, казалось — она готовы была выплеснуться, схватить Альфонсо. Бессчетные морщины, еще более глубокие чем у Альфонсо, протягивались через этот лик, и даже удивительным казалось, как это такое несметное количество морщин и больших и малых может умещаться на таком небольшом пространстве. Губ не было — морщины подходили вплотную ко рту, который то сжимался, то немного раскрывался, и, когда он раскрывался, то видна в нем была та же тьма, что и в глазницах. На голове были редкие, призрачные волосы — на ветру они отчаянно бились, резко дергались то в одну сторону, то в другую, извивались.
Альфонсо неожиданно узнал его, вскрикнул, попытался вырваться, бросится прочь — лишь бы где-нибудь укрыться от этой новой муки! Это был его отец, адмирал Нуменора Рэрос. Невозможно было вырваться из его сильных, сдавливающих его у висков рук, и Альфонсо стал вскрикивать голосом нечленораздельным — таким голосом мог бы вскрикивать кто-то терзаемый кошмарным сном. Если услышишь такой голос, то жутко станет, так как не понятно — живой это человек кричит, или стихия:
— Батюшка?! Ты это?! Ты!!! Но, ведь, двадцать то лет прошло, как в последний раз свиделись, ведь тебя же битва поглотила, при Самруле! Ведь и тела твоего не нашли, ну и многих тел не нашли! Ведь погиб же ты тогда! Отец, отец — скажи, что ж значит это?!.. Зачем ты пришел — опять мучить, еще одна мука!..
Это он выкрикивал со злостью, так как принял это лишь как еще одно мученье себе, уже итак истерзанному, но вот его чувства переменились, он испытывал и жалость, и любовь к своему отцу, и отвращение к самому себе; он хотел было пасть перед ним на колени, однако, тот продолжал удерживать, сжимать его у висков, так что он и пошевелить головою не мог.